Табанька замахал руками, отказываясь от чаепития, и похлопал себя по животу:
- Шинда-мында, с десяток чарок испил!
На лице Маты не дрогнула ни одна жилка, он понял промышленного и аккуратно уложил чашки обратно в туесок. Напившись отвара, бровастый мужик отошел от костра в сторону вольно пасшимся животным, задрал подол и начал отливать влагу. Олени стремглав бросились к нему, да так прытко, что остяк стал лягаться, уклоняясь от рогов и морд, лезущих ему под парку. Тальма с дядей ловко захлестнули их арканами, навьючили разобранный чум, четырех оленей заседлали, двух запрягли в нарты. Быстро и ловко справившись с привычной работой, они снова присели у догоравшего костра, думая о предстоящем пути и о богах-покровителях.
Тальма предложил одному из гостей сесть на оленя, другому на нарты. Табанька вызвался ехать верхом. Пенда спорить не стал. Он вырос при лошадях, но верховая езда на олене его не привлекала: опытный взгляд всадника отметил, что кургузое седельце положено почти на шею животного и непременно должно спадать, едва тот наклонит голову или резко остановится. Стремян при седле не было. Завьюченные и запряженные олени шаловливо косили на людей выпуклыми, плутоватыми глазами, будто готовились весело провести этот пасмурный день.
В руки казаку вложили длинный шест, показав, что им надо время от времени покалывать в зад заленившихся животных, и караван двинулся к западу вдоль ручья. Запряженные в шлею олени без видимого усилия побежали по прежнему следу. Пенда в шубном кафтане поверх жупана, в ичигах, надетых на меховые чулки, развалился на узкой нарте. Табанька за его спиной верхами замыкал караван.
Выбравшись в долину Таза, остяки и промышленные люди до полудня двигались к верховьям реки, потом свернули к западу по одному из притоков вдоль приземистой гривы, густо поросшей лиственницами. С другой стороны лежало болото с высокими кочками. По краю оно заросло кривым березняком. Кое-где виднелись проталины с полыньями.
Чем дальше путники удалялись от реки, тем гуще и мрачнее становился лес. Чаща была иногда такой, что казалось, - человеку и протиснуться сквозь нее невозможно, а в глубине леса виднелись завалы из упавших деревьев.
Остяки ехали молча, не оглядывались. Время от времени они ловко стреляли из огромных луков по тетеревам, сидевшим на вершинах деревьев. Притом стреляли с таким расчетом, чтобы добыча падала неподалеку от тропы. И только один раз у них вышла заминка: Тальма не смог найти пущенную стрелу с костяным наконечником.
- Запали-ка трут, - вдруг проскулил Табанька. Глаза его бегали по чаще леса, лицо под обледеневшей бородой было перекошено.
Пенда взглянул на него удивленно: совсем недавно передовщик ни словом, ни взглядом не обнаруживал подозрений и держался с бесшабашной удалью. Окинув цепким взглядом лес, казак пожал плечами и спросил:
- Какой прок от огненного боя в таком месте?
- Запали! - жалобно всхлипнул Табанька. - Хоть на душе станет легче.
Спорить Пантелей не стал. Зажал между колен огниво, постучал оправленным медью кремешком по ребристой, окованной кольцами сабельной рукояти. Едва задержалась одна из искр в огниве, осторожно раздул ее. Про себя же отметил, что полагаться на Табанькин опыт и доверять ему нельзя. Оставалось надеяться только на себя самого и на молитву.
- Ты рожу-то испуганную не кажи! - обернувшись, приглушенно прошипел передовщику. Тот, увидев его холодные прищуренные глаза, стал еще печальнее: - Этак ты их до греха доведешь и нас погубишь! - тихо добавил Пенда.
Табанька стыдливо дернулся, задрав бороду, поднял глаза к далекому, укрытому кружившимся снегом небу, торопливо перекрестился, бормоча:
- За молитву святых отцов наших, Господи Иисусе, Сыне Божий, помилуй мя, раба своего…
- Бог ленивым и глупым не помогает! - язвительно прервал его Пенда.
- Всяко бывает! - озираясь по сторонам, просипел Табанька. - Сказывали служилые, что вдесятером ехали за ясаком к верхотазовским самоедам. В таком же вот месте задремали, а те следы за собой замели, обошли их, едущих, спрятались, дождались - и с двух сторон стали посыпать стрелами. А те что? Огнива запаленного - и того не было. Тесаки вставили в самопалы, а самоеды в ближний бой не лезли: стреляли и стреляли из луков. Служилые махали прикладами, отбивая стрелы, пока их всех не перебили. Один только фитиль запалил, стрелял и ранил дикого в руку.
- Зачем сейчас об этом говорить? О том надо было в зимовье думать, - жестко обругал его казак. - А теперь слушай меня: будешь страх нагонять - я тебя застрелю, - сверкнул голубыми ледышками выстывших глаз. - И дикие доставят меня в Мангазею живым и невредимым, чтобы оправдаться перед воеводой.
Табанька разинул рот от казачьего хитроумия: только нехристь мог додуматься до такого спасения. Но угроза подействовала. Передовщик выпрямился в седельце, до того пораженный словами спутника, что долго еще не мог вымолвить ни слова и только разевал рот с кривящимися губами. Так и не сообразив, что ответить, он выдохнул дрожащим шепотком:
- Дернул черт связаться с убивцами! - и весь оставшийся путь до ночлега хмуро молчал.
Пенда понял, что ему самому придется управлять предприятием, в которое втянут неразумным передовщиком. Мысленно перекрестившись, помолясь Господу Вседержителю, Пречистой Богородице, Николе Чудотворцу и своему святому покровителю, он принял на себя бремя власти. Перемена в отношениях между промышленными не осталась незамеченной наблюдательными остяками.
К ночи гуще закружили снежинки. Караван остановился возле вынырнувших из сумерек тесаных болванов. На них были надеты узкие, непомерно длинные медные шлемы и старые брони, а в растопыренные руки вложены ржавые мечи, круглые, с облупившейся кожей щиты.
Остяки спешились, осторожно подошли к капищу. Почтительно топчась возле болванов, бросили им старинный медный наконечник. Табанька же мешком свалился в снег с остановившегося оленя и неловко попытался подняться, но затекшие ноги подгибались и не держали его.
Пенда мотнул головой, указывая ему на нарту, сам подошел к оленю, скосившему на казака хитрый, выпуклый глаз, потрогал седельце. Не только оно, но и живая шкура под ним так болтались, что Пантелею стало любопытно, как Табанька продержался в седле весь день. Придерживая оленя за рог, он сгреб пятерней его гладкий и жесткий ворс. Кожа легко подалась, отставая от туловища. Казалось, с брюха животного ее можно натянуть ему на спину. Пенда осторожно сел в седельце, свесив ноги без стремян. Плутовато косясь на нового всадника, олень попытался задним копытом почесать ухо. Пантелей крепче заломил ему рога, и тот своим видом согласился, что лучше с казаком не шутить.
Между тем остяки закончили моления, и караван продолжил путь по их родовым угодьям, где чужакам находиться и промышлять не дозволялось. Здесь остяки могли убить всякого случайного и нежданого гостя.
После капища ехали они недолго и спешились на поляне. Видно было, что люди часто останавливаются здесь на ночлег. Распряженные олени тут же разбежались, стали с жадностью копытить мох и искать мороженые грибы. Остяки разожгли костер, начали устанавливать чум. Промышленные, как почетные гости, некоторое время сидели на нарте, потом, покряхтев, Табанька поднялся и стал таскать хворост, оттаивать хлеб и греть квас.
Уже по тому, как он держал пищаль, едучи в нарте, Пенда с удивлением понял, что передовщик и стрелять-то не умеет. В тяжелом шубном кафтане, накинутом на плечи, с тлеющим огнивом под рукой, теперь он сам сидел на нарте и зорко поглядывал по сторонам. Его занимала одна мысль: отчего Табанька не оставил в зимовье заложника? Судя по всему, остяки не рассчитывали на такую доверчивость, и явные меры предосторожности чужаков их ничуть не смущали. Они были понятны казаку. Передовщик - нет.
- Тьфу! - сплюнул он оттаявшую сосульку с усов и пробормотал вслух: - То ли дурак, то ли блаженный!
Ужинали в чуме у огня - гости в нательных рубахах, остяки голыми до пояса. Грудь припекало, спину примораживало. И в еде, и на теле - повсюду был жесткий олений ворс. Казалось, он носился даже над костром, отчего пахло жженой шерстью.
После обильного ужина из брусники с рыбьим жиром, печеных тетеревов и вяленой рыбы остяки не спешили влезать в свои меховые мешки - радовались отдыху и неторопливо беседовали между собой.
Время от времени Тальма оборачивался к промышленным, задерживал взгляд на приунывшем Табаньке и переводил разговор дядьев. Те говорили о лесных девах и об остяцких лесных духах - менквах, вредящих людям. О том, что менквы нападают на охотников и съедают их. Табанька вдруг оживился и ляпнул:
- Медной пулей в грудь и менква убить можно!
Остяки подозрительно примолкли. Почуяв, что сказал не то, Табанька виновато спросил:
- Отчего у вас все духи злые? - И опять стал вставлять, где надо и не надо, тарабарское присловье.
- Мис-хум и мис-не - добрые духи! - осторожно возразил Тальма.
Табанька же, хихикая и заикаясь, стал рассказывать, как три года назад в двух днях пути от зимовья, где нынче стояла ватага, встретил в лесу девку. Теперь спрашивал, не утуева ли она рода, что случайно забрела на русское ухожье.
- Тока, шинда, стал звать на стан, хотел потчевать хлебом и порсой, девка, не понявши ни шинда ни мында, убежала.
Выслушав от племянника переведенные Табанькины слова, старик помолчал насупившись. Его родственник с черными бровями на переносице что-то буркнул. И старик сказал, что та девка - не остячка и не самоедка, а лесная чертовка. Чирки у нее должны быть белыми, и собака при ней черная.