Я где-то читал, что лихорадка выжигает любовь и что человек встает с одра болезни, поборов не только свою болезнь, но и страсть, с которой раньше не мог справиться. Но со мной этого не случилось. С тех пор, как Охватившее меня беспокойство стало принимать реальные формы, я то и дело видел перед собой на зеленом пологе кровати знакомое детское лицо - то заплаканное, то просто грустное, то призывавшее меня взглядом. Мысль о Денизе уже не покидала моего очнувшегося сознания.
На другой день, впрочем, это беспокойство было устранено.
Отец Бенедикт решился покончить с вопросом, от ответа на который он прежде намеренно уклонялся.
- А вы так и не спросите, что случилось после того, как вы упали, - заговорил он, слегка колеблясь. - Вы помните что-нибудь?
- Все помню, - со стоном отвечал я.
Он облегченно вздохнул. Кюре, кажется, опасался, что голова моя все еще не в порядке.
- А вы так ничего и не спросите?
- Да поймите наконец, могу ли я спрашивать? - сдавленно крикнул я.
Охваченный волнением, я было приподнялся со своей постели, но сейчас же вынужден был опуститься назад, не в силах побороть слабость.
- Разве вы не понимаете, что я не спрашивал оттого, что все еще надеялся? Но, раз вы заговорили, не мучьте меня больше… Скажите мне все, все…
- Я могу сообщить вам только хорошие вести, - весело промолвил кюре, желая, очевидно, рассеять мои опасения первыми же словами. - Самое худшее вы знаете. Бедный господин Гонто был убит на лестнице. Он был слишком стар и не мог спастись бегством. Остальные, вплоть до последнего слуги, бежали по крышам соседних домов.
- И спаслись?
- Да. Мятеж в городе бушевал несколько часов, но им удалось все-таки скрыться. Кажется, они совсем уехали отсюда.
- А вы знаете, где они теперь?
- Нет. Со времени беспорядков я не видел никого из них. Но, бывая то в одном доме, то в другом, слышал о них. В середине октября уехали и Гаринкуры. Маркиз де Сент-Алэ с семьей уехал, кажется, вместе с ними.
Последнее сообщение сняло камень с моей души, и некоторое время я лежал молча.
- Больше вы ничего не знаете? - наконец спросил я.
- Ничего.
Но и этого для меня было довольно.
В следующий раз кюре навестил меня лишь весной, я уже мог пройтись с ним по террасе. После этого я стал поправляться быстро, но замечал, что по мере того, как силы возвращались ко мне, настроение отца Бенедикта становилось все печальнее и печальнее. Лицо его приняло какое-то угрюмое выражение, и он большей частью молчал. Когда однажды я спросил, что с ним такое, он ответил, вздохнув:
- Плохо дело! Плохо! И я, прости Господи, виноват в этом!
- Кто же не виноват теперь?
- Но я-то должен был предвидеть! - упрекал он себя. - Я должен был знать, что первое, что Господь дарует человеку, это порядок. А нынче в Кагоре никакого суда не добьешься: старые чиновники перепуганы, старыми законами пренебрегают, никто не смеет напомнить должнику о его долге. Самое худшее, то, чего должен бояться даже арестант в тюрьме - это то, что о нем совсем забудут. Хорош порядок, когда везде я у всех оружие, и люди, неумеющие читать и писать, поучают грамотных, а те, кто не вносят налогов, присваивают себе имущество тех, кто аккуратно их платил. В городах голод, фермеры и крестьяне изводят дичь или сидят, сложа руки. Кто же в самом деле будет работать, когда люди не уверены в завтрашнем дне? Дома богатых людей стоят пустые, их слуги умирают с голоду.
- Ну, а свобода? - осторожно проговорил я. - Вы же сами однажды говорили, что за свободу придется заплатить кое-чем?
- Разве свобода заключается в том, чтобы производить беспорядок? - в сердцах отвечал он. - Разве свобода в том, чтобы грабить, богохульствовать и уничтожать межу вашего соседа? Разве тирания перестает быть тиранией оттого, что тиранов теперь не один, а целые тысячи? Просто не знаю, что мне делать, - продолжал он после небольшой паузы. - Я хотел бы пойти теперь в мир, отказаться от того, что я говорил, отречься от того, что сделал!
- Что же произошло за это время, чего я не знаю? - спросил я, встревоженный такой горячностью.
- Национальное собрание отняло у нас десятину и церковное имущество, - с горечью отвечал он. - Но это вы уже знаете. Они отказываются признать нас церковью. И это вы знаете. Постановлено уже уничтожить всякие молитвенные здания, а теперь хотят запретить церкви и соборы. Таким образом, мы скоро вернемся опять к язычеству.
- Этого не может быть!
- Но это так.
- Неужели и соборы и церкви…
- А почему бы и нет! - с отчаянием воскликнул кюре.
Я видел, что этот человек с чуткой совестью мучается от мысли, что сам ускорил эту катастрофу. Вот почему я ощутил беспокойство, когда он не явился ко мне на другой день. Пришел он только два дня спустя, был угрюм и молчалив, оставался у меня недолго и распрощался с такой грустью, что мне захотелось воротить его назад. Потом он опять пропал на целых два дня. Я послал за ним, но его старая прислуга сказала, что, уговорившись с соседним кюре насчет исполнения треб, он внезапно собрался и куда-то уехал.
К тому времени я уже мог самостоятельно ходить и побрел к его домику сам. Здесь я узнал только, что заходил к нему в гости какой-то монах-капуцин, пробывший у кюре около двух недель, и что отец Бенедикт уехал из дома через несколько часов после его ухода.
Я возвратился домой опечаленный и недовольный.
Жители деревни, попадавшиеся мне навстречу, почтительно кланялись мне с заметным сочувствием: со времени болезни я впервые показался в деревушке. И тем не менее, оттенок подозрительности, который я заметил на их лицах еще несколько месяцев назад, не только не исчез, а, наоборот, стал явственнее. Не зная с уверенностью нашей взаимной позиции, они стеснялись меня и, видимо, облегченно вздыхали, когда я проходил мимо них.
Возле ворот, ведущих в аллею парка, я встретился с одним виноторговцем из Ольнуа, которого я знал. Остановив его, я спросил, дома ли его семья.
- Нет, господин виконт, - отвечал он, с удивлением глядя на меня, - она уже несколько недель тому назад уехала, после того, как короля уговорили вернуться в Париж.
- А как ваш барон?
- Он тоже уехал.
- В Париж?
Виноторговец, почтенный буржуа, не смог удержаться от улыбки:
- Думаю, что нет. Впрочем, вы сами лучше знаете. Если я скажу "Турин", то это будет, пожалуй, ближе к истине.
- Я был очень болен и ничего не слыхал.
- Вам нужно бы переехать в Кагор, - с грубоватым доброжелательством посоветовал он. - Большинство дворян там, если не уехало еще дальше. Это гораздо безопаснее, чем оставаться в деревне. Если б мой отец был жив…
Не окончив фразы, он только пожал плечами, поклонился мне и продолжил свой путь. Несмотря на его слова, видно было, что произошедшие перемены ему по душе, хотя он и считал нужным из вежливости скрывать свое удовольствие.
Я же направился к дому, чувствуя себя еще более одиноким. Высокий каменный замок с башней и голубятней, полускрытый редкой еще листвой, смягчавшей его очертания, был пуст и безлюден. Казалось, он тоже чувствовал себя одиноким и жаловался мне на тяжелые времена, которые пришлось нам переживать. Лишившись отца Бенедикта, я лишился единственного собеседника, и притом, как раз в такой момент, когда с возвращением сил явилось особенное желание поделиться с кем-нибудь своими планами.
Мрачные мысли одолевали меня, пока я шел по широкой аллее к дому. Вот почему я чрезвычайно обрадовался, увидав около подъезда чью-то привязанную лошадь. К седлу были приторочены кобуры, подпруга была распущена.
Войдя в вестибюль, я застал там Андрэ. К моему изумлению, старик вместо того, чтобы сообщить мне, кто приехал, повернулся ко мне спиной, продолжая стирать пыль со стола.
- Кто это здесь? - строго спросил я.
- Никого тут нет, - последовал ответ.
- Как никого? Чья же это лошадь?
- Кузнеца.
- Какого кузнеца? Бютона?
- Да, Бютона.
- Но где же он сам и что он тут делает?
- Он там, где должен быть, то есть в конюшне, - угрюмо отвечал старик. - Держу пари, что это первое хорошее дело, что он делает в течение уже многих дней.
- Он подковывает лошадь?
- А что же ему, обедать что ли с вами? - ответил вопросом на вопрос рассерженный слуга.
Я не обращал внимания на его воркотню и направился к конюшне.
Издали уже было слышно, как пыхтели мехи. Зайдя за угол, я увидел Бютона, работавшего в кузнице вместе с двумя молодцами.
На нем была рубашка, схваченная кожаным поясом. Своими обнаженными по локоть, закоптелыми руками он напомнил мне прежнего Бютона, каким я знал его шесть месяцев назад. Возле кузницы лежало тщательно свернутое верхнее платье - голубой камзол с красными нашивками, длинный голубой жилет и шляпа с громадной трехцветной кокардой.
Опустив ногу лошади, которую он ковал, Бютон выпрямился и поклонился мне. Во взгляде его было какое-то новое выражение, не то он просил о помощи, не то бросал мне вызов.
- Ого! - сказал я, пристально глядя на него. - Слишком большая честь для меня, капитан. Лошадь, подкованная членом комитета!
- Разве вы можете на что-нибудь пожаловаться? - спросил он, краснея под густым слоем сажи, покрывшей его лицо.
- Я? Нет, мне не на что жаловаться! Я только ошеломлен выпавшей мне честью!
- Я здесь бываю и подковываю лошадей раз в месяц. И, вероятно, вы не можете пожаловаться на то, что лошади от этого страдают.
- Нет, но…
- Разве пострадал ваш дом? Сгорел ли у вас хоть один стог сена, пропал ли хоть один жеребенок с выгона, хоть одно яйцо с голубятни?
- Нет.