Но почему глухарь приседает, почему садится на хвост и опирается на крылья? Я все пристальнее наблюдаю за птицей, слежу за каждым движением, улавливаю каждый звук - и вдруг догадываюсь: глухарь ранен. Вот почему он поздно запел!
Какая великая сила понудила его в это славное утро покинуть надежный тайник и выйти на поляну? Что заставило петь свою, быть может, последнюю песню?
Прошло около часа. Глухарь продолжал токовать, сбиваясь, умолкая и тут же начиная снова. Мы, потрясенные, не смели шелохнуться, чтобы не помешать, не спугнуть воскресшего певуна прежде, чем кончит петь он сам.
И вот он кончил, как-то враз, словно задохнулся. Весь собрался, сделался маленьким, прыгнул, упал с валежины и через елань, ни от кого не прячась, направился к соснам, волоча по сверкающей траве перебитые крылья. Теперь ему все равно. Он сделал то, чего не сделать не мог. И опять стало тихо, так тихо, что защемило сердце. Мы не замечали щебетания птиц - их песенки уже ничего не значили перед тем страстным гимном, который только что прозвучал.
Когда глухарь скрылся в чаще, вышла из-за укрытия Лена. Пунцовый румянец плавился на ее щеках, глаза поблескивали.
- Вот и спел петушок свою последнюю песню, - едва слышно произнесла она.
А Василий Сергеевич устало опустился на пень, набил трубку и, облокотившись на колено, надолго задумался.
ЛУКИЧ И ПЛАКСА
У охотничьей собаки Плаксы родились щенки. Пять голопузых слепых малышей. Все, как один, - толстенькие, гладенькие, головастенькие. Только мастью разные: два черных, два пегих, а один белый, в коричневую крапинку. Явно погрешила Плакса, народила своему хозяину, старому охотнику Лукичу, разношерстное беспородное племя.
Погоревал-погоревал Лукич, что у любимой собаки родились такие непутевые детки, да и решил скрепя сердце убрать их, пока малы. И в самом деле, на что они ему, беспородные? Ведь мать-то у них - известная в округе выжловка, чистокровная, с полной родословной русская гончая. Одних медалей у нее - и золотых, и серебряных - целых пять штук! Выкорми таких приблудышей - засмеют охотники. Да и проку от них не жди: раз есть примесь дворняги, хорошо работать не будут.
Знал это старый Лукич и тяжело вздыхал. Легко сказать - "убрать", а как он потом своей верной помощнице в глаза посмотрит? В жизни, даже в малом, не обманывал он собак, потому что был убежден: собака умнее всякой другой животины. Ведь не объяснишь ей, что щенки, мол, твои никуда не годные, порешить их надо, чтобы не портить доброе племя и не порочить былую охотничью славу. Плаксе-то ведь все равно, какие они, она - мать.
И все-таки надо что-то делать.
Плакса со своим бесценным семейством лежала под топчаном в кухне, на мягком, вдвое сложенном коврике. Из-под топчана доносилось сытое сопение спящих щенков, затаенные вздохи бодрствующей матери. Собака будто предчувствовала недоброе, несколько дней не отходила от щенков, стерегла каждое их движение. А сегодня невмоготу стала жажда, и Плакса, полностью доверяя хозяину, вышла. Воровато побежала к черепку, звучно шлепая языком и брызгая по сторонам, быстро полакала воды - и опять к потомству.
- Эх, зелен корень! - вздохнул Лукич.
Он оторвал клочок газеты и долго не мог смастерить козью ножку. Бумажка расклеивалась, табак сыпался на колени. "Бросать надо это дело, - рассеянно думал Лукич, запаливая неладно скрученную цигарку, - ведь нельзя курить, ишь, руки трясутся, а курю…"
Лукич старался думать о чем угодно, только не о предстоящем, вспоминал давно умершую жену, дочерей, внучат и многое другое, но все мысли упорно, как ручейки к реке, стекались к нешуточной его заботе - к собаке и ее щенкам.
- Эх, зелен корень! - повторил Лукич и тихо позвал собаку: - Иди ко мне, вольница, вместе подумаем.
Плакса вылезла из-под топчана, подбежала к хозяину. Обдала жарким дыханием, лизнула горячим сухим языком руку и благодарно взглянула преданными глазами. Лукич ни с того ни с сего рассердился:
- Ну, чего уставилась, блудня? Иди давай, корми своих ненаглядных…
Лукич докурил цигарку и принялся было скручивать новую, и вдруг его осенило: "А если… если податься к Кузьме?" Сгреб шапку, шумно пошел из избы.
- Выручай, Кузьма, - сокрушенно сказал Лукич, когда сосед отпер ему дверь. - Девай куда ни на есть щенят у Плаксы! Как хочешь, а выручай, не откажи в милости. Извелся я…
И ушел к реке с опущенной головой. А когда поздно вечером вернулся домой, щенков у Плаксы уже не было. Как Кузьма умудрился взять их у собаки, Лукич не знал да и знать не хотел, только ограбленная, лишенная материнства Плакса металась по комнатам, разбрызгивая на половики скопившееся в сосках молоко. И вот подбежала к хозяину, в нетерпеливом ожидании остановилась перед ним, точно спрашивала: "Где щенки?" Лукич отвернулся, вышел и долго ходил по двору, заложив отяжелевшие руки за спину. Подошел к провисшему пряслу, хотел поправить жердину, но услышал из дому приглушенное повизгивание и опять опустил руки. "Дай-ка выпущу ее сюда, может, на воле поразвеется".
Лукич приоткрыл дверь, позвал собаку:
- Айда, милая, погуляем.
Но Плаксе было не до гулянья. Тенью скатившись с крылечка, она бросилась шнырять по ограде, обнюхивая каждое бревешко, каждую щепку. И вдруг в темном углу под навесом, где стояла старая корзина с отжившими свой век внуковыми игрушками, раздался писк. Плакса отпрянула, замерла.
"Что это? Неуж подвел Кузьма, не унес щенят, куда следовало?" Плакса переступила, и снова кто-то тонюсенько пропищал. Щенок, как есть щенок!
Угадывая злой подвох, Лукич решительно направился в угол. Возле корзины, словно окаменевшая, стояла Плакса, настороженно скосив набок голову, оттопырив висячее ухо. Лукич чиркнул спичку, посветил в корзину. Нет, щенков не было, одни драные плюшевые мишки да пластмассовые, с продавленными боками зайцы. Постоял, послушал - никто не пищит. Хотел уж было пойти, а тут в третий раз: "Пи-и…"
Посмотрел Лукич под ноги и все понял: он и собака стояли на доске, а доска одним концом придавила резинового слоника со свистулькой на брюхе. Он, этот слоник, и пищал, когда на него нажимали.
Пока Лукич вызволял из-под доски игрушку, собака просто валила его с ног. Так и лезет под руки, так и вьется вся от нетерпения. Лукич - в дом, а она впереди него, прыгает на грудь, не дает ступить шагу.
- На, язви тебя в душу! - выругался старик и кинул слоника Плаксе.
А та - цап его этак нежнехонько поперек пузатого туловища и, задрав голову, - к двери. Скулит, царапает ее лапой, просится в дом. Едва Лукич открыл дверь - она со слоником живо под топчан. И давай там пичкать его да ласкать - только писк стоит! Чуть надавит, а он: "Пи-и…"
И успокоилась, унялась.
Второй день лежит Плакса под топчаном, изливает материнскую нежность, лижет, ласкает резиновую игрушку. До дыр скоро залижет.
А Лукич второй день сам не свой. Чувство вины перед собакой тяжелым камнем гнетет сердце. Оказывается, как легко обмануть друга, если он бесконечно верит тебе…
"ИГРАЙ, МАЛЬЧИК"
Первый раз я встретил ее в поле. Она шла узенькой тропкой, по грудь скрытая рожью, в светлом платье с редкими голубыми брызгами, под стать василькам, мелькавшим по обочинам. Шла осторожно, как бы чего-то опасаясь, скользя раскинутыми руками по созревшим колосьям. Когда мы сошлись совсем близко, она остановилась, стала боком и подвинулась с тропинки, уступая мне дорогу.
- Проходи давай, проходи, - сказал я, - роса уже, смочишь ноги, - и сам ступил в сторону.
- Нет, идите вы, - несмело возразила она и выпрямилась, подобралась вся.
Девочка была худенькая, с резко выпиравшими ключицами, с глубокой темной ямкой под горлом. Белые, как пена, волосы легкими завитушками свисали на тонкую шею, курчавились на висках, пушистой челкой падали к глазам. На маленьком бледном лице четко проступали веснушки. Плотно сжав губы, она смотрела мимо меня куда-то поверх хлебов в вечернюю прозелень неба.
Девочка ушла, а я все думал о ней. С поразительной ясностью вновь и вновь вспоминал ее маленькое болезненное лицо, темную ямку под горлом и этот взгляд через поля.
Спустя дня три я увидел ее снова. Она сидела в отаве клевера на берегу реки, обхватив колени сплетенными пальцами, все в том же светлом платье и красных башмачках. Сидела и задумчиво смотрела на заречные луга.
- Здравствуй, - негромко поздоровался я.
- Здравствуйте, - тихо отозвалась девочка.
- Ты, наверно, узнала меня, мы уже раз встречались?
Девочка глянула непонимающе.
- Да вечером как-то, в поле, - напомнил я, - ты шла откуда-то, а я - навстречу.
- Ага, узнала! - обрадовалась она.
- Я у бабки Харитоновны живу. Знаешь ее? До осени здесь пробуду. Красиво у вас - и деревня вон какая, вся в черемухах, и речка, и поля…
Доверительной живостью блеснули ее глаза, она с откровенным любопытством посмотрела на меня.
- Как же тебя звать? - поинтересовался я.
- Меня? Зачем?
- Ну, ради знакомства, что ли. Ведь надо же людям знакомиться.
- Ага, надо. Светой меня звать.
Я присел рядом. Света отодвинулась, оперлась одной рукой о землю, а другой срывала махровые катышки клевера и раскладывала венцом перед собой.
- Вот сколько ни замечаю, ты все одна, одна. Разве мало в деревне ребят?
- Я не знаю, с кем играть. И как играть - не знаю…
Света взглянула на меня кротко, с какой-то неизъяснимой, прижившейся в глазах болью.
- Не знаю, с кем играть, - повторила она. Гибкие пальцы машинально перебирали цветочки клевера, на прозрачном виске напряженно пульсировала жилка.