5
Здесь, где я говорю о том, что служило отдохновением в моей жизни, я должен сказать слово благодарности тому, на чём я отдыхал всего глубже и сердечнее. Этим было, несомненно, близкое общение с Рихардом Вагнером. Я невысоко ценю мои остальные отношения с людьми, но я ни за что не хотел бы вычеркнуть из своей жизни дни, проведённые в Трибшене, дни доверия, веселья, тонких случайностей - глубоких мгновений... Я не знаю, что пережили с Вагнером другие, - на нашем небе никогда не было ни облака. - И здесь я ещё раз возвращаюсь к Франции, - у меня нет доводов, у меня только презрительная усмешка против вагнерианцев и hoc genus omne, которые думают почтить Вагнера тем, что находят его похожим на самих себя... Для меня, каков я есть, чуждого в своих глубочайших инстинктах всему, что есть немецкого, так что уже близость немца замедляет моё пищеварение, первое же соприкосновение с Вагнером было и первым за всю жизнь вдохом: я воспринял, я чтил его как заграницу, как противоположность, как живой протест против всех "немецких добродетелей". - Мы, чьё детство прошло среди болотного воздуха пятидесятых годов, неизбежные пессимисты касательно понятия "немецкое"; мы не можем быть ничем иным, как революционерами, - мы не примиримся с положением вещей, где господствует лицемер. Мне совершенно безразлично, играет ли он сегодня другими красками, облачён ли в пурпур и одет ли в гусарскую форму... Что ж! Вагнер был революционером, из-за этого он и бежал от немцев... У артиста нет в Европе отечества, кроме Парижа; délicatesse всех пяти художественных чувств, которую предполагает искусство Вагнера, чутьё nuances, психологическую болезненность - всё это можно найти только в Париже. Нигде больше нет этой страсти в вопросах формы, этой серьёзности в mise en scène - это парижская серьёзность par excellence. В Германии не имеют ни малейшего представления о колоссальных амбициях, живущих в душе парижского художника. Немец добродушен - Вагнер был отнюдь не добродушен... Но я уже достаточно высказался (в "По ту сторону добра и зла", аф. 256), где Вагнеру место, кто его ближайшие сородичи: это французский поздний романтизм, такие высоко парящие и стремящиеся ввысь артисты, как Делакруа, как Берлиоз, с неким fond болезни, неисцелимости в существе, сплошные фанатики выразительных средств, виртуозы до мозга костей... Кто был вообще первым интеллигентным приверженцем Вагнера? Шарль Бодлер, тот самый, кто первым понял Делакруа, этот типический décadent, в ком опознало себя целое поколение артистов - возможно, он был и последним... Чего я никогда не прощал Вагнеру? Того, что он снизошёл до немцев - что он стал имперским немцем... Куда бы ни проникала Германия, она портит культуру.
6
Если взвесить всё, то я не перенёс бы своей юности без вагнеровской музыки. Ведь я был приговорён к немцам. Если хочешь освободиться от невыносимого гнёта, нужен гашиш. Что ж, мне был нужен Вагнер. Вагнер - это противоядие от всего немецкого par excellence - то есть сам по себе тоже яд, я не оспариваю этого... С того момента, как появился клавираусцуг "Тристана" - мои комплименты, господин фон Бюлов! - я был вагнерианцем. Более ранние произведения Вагнера я считал ниже себя - ещё слишком вульгарными, слишком "немецкими"... Но и поныне я ищу, тщетно ищу во всех искусствах произведения, равного "Тристану" в его опасной обольстительности, в его зловещей и сладкой бесконечности. Все загадочные чары Леонардо да Винчи рассеиваются при первом звуке "Тристана". Это произведение положительно non plus ultra Вагнера; он отдыхал от него на "Мейстерзингерах" и "Кольце". Поздороветь - это регресс для такой натуры, как Вагнер... Я почитаю настоящим счастьем, что я жил в нужное время и именно среди немцев, чтобы оказаться зрелым для этого произведения: настолько далеко заходит у меня любопытство психолога. Мир беден для человека, никогда не бывавшего достаточно больным для этого "сладострастия ада": здесь допустимо, здесь почти показано прибегнуть к формулировке мистиков. - Я думаю, я лучше кого-либо другого знаю то чудовищное, что доступно было Вагнеру, те пятьдесят миров нездешних восторгов, для которых не было крыльев ни у кого, кроме Вагнера; и я, такой как есть, достаточно сильный, чтобы обращать себе на пользу даже самое загадочное, самое опасное и тем самым становиться ещё сильнее, - я называю Вагнера великим благодетелем моей жизни. То, в чём мы родственны, то, что мы страдали глубже, в том числе друг от друга, чем способны страдать люди этого столетия, вечно будет снова и снова сводить друг с другом наши имена; и точно так же, как Вагнер - лишь недоразумение среди немцев, так же и я, несомненно, являюсь и навсегда останусь таковым. - Для начала два столетия психологической и артистической дисциплины, мои господа германцы!.. Но этого нельзя наверстать. -
7
Я скажу ещё одно слово для самых изысканных ушей: чего я в сущности хочу от музыки? Чтобы она была ясной и глубокой, как октябрьский день. Чтобы она была причудливой, шаловливой, нежной, как маленькая сладкая женщина, презренная и прелестная... Я никогда не допущу, чтобы немец мог знать, что такое музыка. Те, кого называют немецкими музыкантами, прежде всего великими, были иностранцы, славяне, хорваты, итальянцы, голландцы - или евреи; в ином случае немцы сильной расы, вымершие немцы, как Генрих Шютц, Бах и Гендель. Я сам всё ещё достаточно поляк, чтобы отдать за Шопена всю остальную музыку: по трём причинам я исключаю "Зигфрид-идиллию" Вагнера, может быть, также Листа, который благородством оркестровки превосходит всех музыкантов; и в конце концов всё, что взросло по ту сторону Альп - по эту сторону... Я не мог бы обойтись без Россини, ещё меньше без моего Юга в музыке, без музыки моего венецианского maëstro Пьетро Гасти. И когда я говорю: по ту сторону Альп, я собственно говорю только о Венеции. Когда я ищу другого слова для музыки, я всегда нахожу только слово "Венеция". Я не умею различать между слёзами и музыкой - я знаю счастье думать о Юге не иначе, как с дрожью робости.
В юности, в светлую ночь
раз на мосту я стоял.
Издали слышалось пенье;
словно по ткани дрожащей
капли златые текли.
Гондолы, факелы, музыка -
В сумерках всё расплывалось...Звуками втайне задеты,
струны души зазвенели,
отозвалась гондольеру,
дрогнув от яркого счастья, душа.
- Услышал ли кто её песнь?
8
Во всём этом - в выборе пищи, места, климата, отдохновений - повелевает инстинкт самосохранения, проявляющийся самым недвусмысленным образом в качестве инстинкта самозащиты. Многого не видеть, не слышать, не подпускать к себе - первая разумная мера, первое доказательство того, что являешься не случайностью, а необходимостью. Расхожее название этого инстинкта самозащиты - вкус. Императив вкуса велит не только говорить "Нет" там, где "Да" было бы "самоотверженностью", но и как можно реже говорить Нет. Отделять, отстранять себя от всего, что снова и снова требовало бы этого "Нет". Смысл этого в том, что издержки на оборону, даже такие незначительные, обращаясь в правило, в привычку, обусловливают чрезвычайное оскудение, которого вполне можно было бы избежать. Наши большие издержки складываются из регулярных малых. Отстранение, не-допущение-к-себе есть издержка - не следует обманываться на этот счёт, - сила, растраченная на негативные цели. От одной лишь постоянной необходимости обороняться можно ослабеть настолько, что больше не останется сил на оборону. - Предположим, я выхожу из своего дома и вижу перед собой вместо спокойного аристократичного Турина немецкий городишко: моему инстинкту пришлось бы упираться изо всех сил, выталкивая обратно всё, что хлынуло на него из этого сплющенного и трусливого мирка. Или я очутился бы среди большого немецкого города, этого застроенного порока, где ничто не растёт, куда всё, хорошее и дурное, втаскивается извне. Разве не пришлось бы мне обратиться в ежа? - Но иметь иглы - это мотовство, даже двойная роскошь, коль скоро можно иметь не иглы, а открытые руки...
Вторая разумная мера и самозащита состоит в том, чтобы как можно меньше реагировать и не ставить себя в такие положения и условия, когда обречён как бы отрешиться от своей "свободы" и инициативы и обратиться в простой реагент. Я беру для сравнения общение с книгами. Учёный, который в сущности лишь "переворачивает" книги - средний филолог до 200 в день, - в конце концов совершенно теряет способность самостоятельно мыслить. Если он их не переворачивает, он не мыслит. Когда он мыслит, то отвечает на раздражение (на прочтённую мысль), - в конечном счёте он только реагирует. Учёный отдаёт всю свою силу на утверждение и отрицание, на критику уже продуманного, - сам он уже не думает... Инстинкт самозащиты притупился в нём, иначе он оборонялся бы от книг. Учёный есть décadent. Это я видел своими глазами: одарённые, богатые и взыскующие свободы натуры уже к тридцати годам "позорно начитанны", они только спички, которые надо потереть, чтобы они дали искру - "мысль". - Ранним утром, едва только занимается день, во всей свежести, на заре своих сил читать книгу - это называю я порочным!