Юные эти люди – не солдаты, а упомянутые многие – не расставались со мной. Они не знали, как жить, и не хотели жить: "лучше пусть забьют ногами в участке". Я же просила их жить – для Вас, для Вашей радости. Эта икона – от Паши, у него ничего больше не было для Вас. Сказал, что его бабушка некогда бежала с этой иконой из монастыря с дедушкой.
Я вернулась в Москву в похороны Стасика Нейгауза, в смерть Пастернаковского дома. Сожалею лишь, что Стасик успел узнать – о Вас в Горьком.
Мне давно нужно было ехать в Горький: в этом году юбилей Болдинской осени. Добрые и чистые люди, снимающие фильм о Болдине, давно уж просили меня, заклинали приехать. Говорю: Не могу, вот скоро, вот потом. И вдруг – их звонку сразу по приезде – отвечаю: выезжаю! Это я к Вам собралась. Хорошо, что достало деликатности не приехать: к ним бедным, да и к Вам: вдруг явлюсь сквозь все: "Здравствуйте! Вот – оказалась в этих местах".
Андрей Дмитриевич, Вы-то – не думаете, что мое скромное посвящение Вам – стихи, как чужеземцы подумали? Я уж им говорила: стихи я только еще пишу, ужо услышите.
Не в обратном переводе (не стихотворение):
Когда один человек заступается за человечество, он, разумеется, не боится ничего: он боится за человечество.
Но я – человек всего лишь, и я боюсь, боюсь за него и за человечество вместе.
Я пишу это от корысти: не умею иначе выжить.
И если уж нет других академиков, чтобы заступиться за академика Сахарова, вот я -
Белла Ахмадулина,
почетный член Американской Академии искусств.
Но пишу я Вам вовсе не о себе – к Вам, о других. Ко мне обратилось по телефону, по почте, на улице, в Ново-Арбатском гастрономе и вошед ко мне в дом без зова – множество людей, прекрасное, но испугавшее меня множество. Я за них испугалась: их страдание и отчаяние, посвященное Вам, их надрывное желание назвать свои имена, адреса и должности (о, не громкие имена, бедные адреса, никакие должности) – все это утешало и возвышало, но внушало мне опасения. Я-то знаю: ребенок против танка. Всех их я просила – о спокойствии, о еже денной и еженощной мысли о Вас, сосредоточенной, но не перевозбужденной.
Более всего боятся люди, что смысл Вашей жизни для Вас важнее, чем ее сохранность. Тем более, что для не сохранности предоставлен такой комфорт.
Даже те, чей ум – не зряч от тьмы нужды и забитости, вслепую считают и называют Вас своим – народным – заступником. Я это знаю, потому что живу среди многих: в очереди, в электричке, от рабочих в Переделкине.
Вчера с рыданиями (напугав) ворвалась женщина из Башкирии: как Вас спасти на каком-то озере, носки какие-то, мед, что делать, как жить детям, правда ли, что Вас… (этого я не могу написать) или все-таки врет приемник, как он всегда врет?
Я сегодня рассказывала Леве, он говорит: давайте озеро, носки и мед – передадим. Но озеро – в Башкирии, хоть – для Вас, а носки и мед – это еще она как-то передаст, я уж не спрашивала, не зная – как утешить. Зовут: Надя, а как город ее зовут – и выговорить не умею. Надя сказала: беспросветный городок, а по ней судя – не вполне беспросветный.
Обещанное смешное про телеграмму. Я просила: на поздравительном бланке. Вдруг гневается принимающая телеграмму: "Какая еще Щербинка! И есть ли она в Горьком!" (Очередь во много лиц сосредоточивается и бледнеет.)
Оказалось – дело было лишь в поздравительном бланке, зависящем от наличия почтового отделения в Щербинке.
Вечером нянька в слезах: "Вам телеграмма из Горького". Холодею, забыв, что просила об уведомлении, боюсь дурной вести. Всего лишь: вручено, начальник отделения Первина. Сажусь в такси. Водитель угрюмо спрашивает: "Из писательских домов едете?" – затем, с неприязнью, но осторожно: "А с Сахаровым что?" (в смысле: вы понаделали?).
Выхватываю из кармана телеграмму и нечаянно клевещу на ни в чем, может быть, не повинную Первину: "Вот – видите – с начальником отделения милиции переписываюсь". Водитель у светофора читает телеграмму и дальше мы с ним, душа в душу, едем. Он: "Сволочи! Такого человека! Один он народ пожалел…" ну, и дальше про беды, про тех, кто их причиняет.
Только потом догадалась, что отделения – почтового, зато обрела доверие и дружбу таксиста, даже денег не хотел брать.
Андрей Дмитриевич, простите мне многословие, вздор и нечеткость письма. После привета Вам и Леве в обратном переводе – спокойно и радостно спала я, после новых дурных вестей о Вас снова потянулись к Вам жгучие ночные бессонные думы. И лишь эту ночь разнузданно предала я письму к Вам.
Из груды недавних писем, посланных мне, но соотнесенных с Вами, взяла наугад два. Валя и Паша – это те, от кого – икона. На самом деле они за Вас боятся, просто пишут – мне. Я – не боюсь, я знаю, что любовь людей, чьи души и надежды спасены Вами, – спасительно витает над Вами и хранит Вас.
С глубокой нежностью
всегда Ваша Белла Ахмадулина
<1980>
Париж – Петушки – Москва
Впервые я прочла "Москва – Петушки" много лет назад, в Париже, не зная автора и об авторе.
Мне дал рукопись для прочтения за ночь благородный подвижник русской словесности – урожденно русский, родившийся во Франции.
Но я-то не во Франции родилась. Вот он и попросил меня прочесть за ночь и сказать: каково это на мой взгляд? живут ли так? говорят ли так? пишут ли так в России?
Всю ночь я читала. За окном и в окне был Париж. Не тогда ли я утвердилась в своей поговорке: Париж не стоит обедни? То есть (для непосвященных): нельзя поступиться даже малым своеволием души – в интересах души. Автор "Москва – Петушки" знает это лучше других. Может быть, только он и знает.
В десять часов утра я возвращала рукопись.
– Ну что? – спросил меня давший ее для прочтения. Все-таки он родился во Франции, и, с любовью оглядев его безукоризненно хрупкий силуэт, я сказала:
– Останется навсегда, как… Скажем: как "Опасные связи" Шодерло де Лакло…
Все-таки он был совершенно русский, и мы оба рассмеялись. Он понял меня: я имела в виду, что прочтенное мной – сирота, единственность, не имеющая даже двоюродного родства с остальными классическими сочинениями. Одинокость, уникальность, несхожесть ни с чем.
Так – не живут, не говорят, не пишут. Так может только один: Венедикт Ерофеев, это лишь его жизнь, равная стилю, его речь, всегда собственная, – его талант.
Какое счастье – что талант, какая тоска – отчетливо знать, что должен претерпеть его счастливый обладатель.
Свободный человек – вот первая мысль об авторе повести, смело сделавшем ее героя своим соименником, но отнюдь не двойником. Герой – Веничка Ерофеев – мыкается, страдает, вообразимо и невообразимо пьет, существует вне и выше предписанного порядка. Автор – Веничка Ерофеев, сопровождающий героя вдоль его трагического пути, – трезв, умен, многознающ, ироничен, великодушен…
Писатель Ерофеев поразительно совпал с образом, вымышленным мною после первого прочтения его рукописи. Именно поэтому дружбой с этим удивительным человеком я горжусь и даже похваляюсь.
1988
"Кто знает – вечность или миг…"
Веничке Ерофееву
Кто знает – вечность или миг
мне предстоит бродить по свету.
За этот миг иль вечность эту
равно благодарю я мир.Что б ни случилось, не кляну,
а лишь благословляю лёгкость:
твоей печали мимолётность,
моей кончины тишину.1960
Ладыжино
Владимиру Войновичу
Я этих мест не видела давно.
Душа во сне глядит в чужие край
на тех, моих, кого люблю, кого
у этих мест и у меня – украли.Душе во сне Баварию глядеть
досуга нет – но и вчера глядела.
Я думала, когда проснулась здесь:
душе не внове будет взмыв из тела.Так вот на что я променяла вас,
друзья души, обобранной разбоем.
К вам солнце шло. Мой день вчерашний гас.
Вы – за Окой, вон там, за тёмным бором.И ваши слёзы видели в ночи
меня в Тарусе, что одно и то же.
Нашли меня и долго прочь не шли.
Чем сон нежней, тем пробужденье строже.Вот новый день, который вам пошлю -
оповестить о сердца разрыванье,
когда иду по снегу и по льду
сквозь бор и бездну между мной и вами.Так я вхожу в Ладыжино. Просты
черты красы и бедствия родного.
О, тётя Маня, смилуйся, прости
меня за всё, за слово и не-слово.Прогорк твой лик, твой малый дом убог.
Моих друзей и у тебя отняли.
Всё слышу: "Не печалься, голубок".
Да мо́чи в сердце меньше, чем печали.Окно во снег, икона, стол, скамья.
Ад глаз моих за рукавом я прячу.
"Ах, андел мой, желанная моя,
не плачь, не сетуй".
Сетую и плачу.27 февраля 1981
Таруса
Ночь упаданья яблок
Семёну Липкину
Уж август в половине. По откосам
по вечерам гуляют полушалки.
Пришла пора высокородным осам
навязываться кухням в приживалки.Как женщины глядят в судьбу варенья:
лениво-зорко, неусыпно-слепо -
гляжу в окно, где обитает время
под видом истекающего лета.Лишь этот образ осам для пирушки
пожаловал – кто не варил повидла.
Здесь закипает варево покруче:
живьём съедает и глядит невинно.