Дитрих стоит на месте у аппарата, заставляет стоять далеко от себя, на тихой Ноенбургерштрассе, в старом сером особняке, капитана Хаита. Стоять, прижав судорожно трубку к уху, и слушать, хотя нервы напряжены до предела и в пальцах беснуется дрожь. Стоять, в то время как мысль бежит, торопит капитана, требует, чтобы он кинул трубку и помчался вниз, в бомбоубежище. И он готов помчаться, но голос Дитриха его держит. Держит крепко.
- Не можете ли вы, капитан, припомнить офицеров, которые были отправлены на Восточный фронт в промежутке между десятым октября и пятнадцатым декабря… Примерно…
- Их было много, господин штурмбанфюрер…
- Но вы их помните?
- Да, безусловно… Это моя обязанность.
Проклятая сирена мешает говорить и слышать ответы. Город уже затих. Улицы мертвы, ни одной живой души не видно, а она все воет и воет, словно отпевает еще живых. Рыдает над ними…
- Значит, помните?
- Да, да.
Торопится Хаит. Дрожь уже перебегает от пальцев к локтям, плечу, шее. Вот уже танцуют губы. И он кусает их, чтобы не дать волю страху.
- Да, да! - повторяет он и этим хочет заставить Дитриха быть лаконичным.
А тот жестоко медлителен и многословен:
- Не встречали ли вы унтерштурмфюрера со следующими приметами: вьющиеся волосы…
К рыданиям сирены примешивается спокойный густой бас моторов. Пока тихий, но властный. Он растет, ширится, накрывая город незримым пологом. Его пытаются разорвать своим неистовым гавканьем зенитки - вся северная часть Берлина оглушена этим хором механических псов. Они внизу. И они бессильны. Рокочущий полог затягивается медленно и уверенно.
- Что, что? - кричит в трубку Хаит.
- Вьющиеся волосы, удлиненная мочка правого уха, родимое пятно на бедре…
- Фамилия? - с отчаянием погибающего требует Хаит. Сейчас ахнет бомбовый удар. Если Дитрих поторопится, капитан успеет еще сбежать вниз.
Дитриху не хотелось бы называть фамилию, однако другого выхода нет, и он называет. Впрочем, мог бы и умолчать. Хаит уже догадался, о ком идет речь. Обо всем догадался. Теперь ему надо было только уточнить степень опасности.
- А на каком участке фронта он находится или должен находиться?
И это не хотелось Дитриху разглашать. Но на полдороге не остановишься.
- Белоруссия… Роменский батальон…
Неожиданно точно Хаит отвечает:
- Нет!
- Что, нет?
- В Роменский батальон офицеров вообще не посылали за эти месяцы, только солдат, случайно оказавшихся в Берлине…
- А в другие батальоны?
- Посылали, но с такими приметами унтерштурмфюрера не было…
Ахнула фугаска. Где-то недалеко от Ноенбургерштрассе. Задрожали стекла, колыхнулся пол. Но Хаит стоял по-прежнему у аппарата. Он ждал новых вопросов Дитриха. Еще чего-то ждал. Того, что крылось за словами, за любопытством штурмбанфюрера. А любопытство должно было существовать, если воскрес унтерштурмфюрер.
Воскрес!
Он помнил хорошо:
Машина все еще стояла на полянке, под кронами буков. Двое вернулись, и один, шедший впереди, постучал ногтем в смотровое стекло.
- Это мы, эффенди.
Дверца отворилась, высунулась голова в высокой фуражке.
- Все в порядке?
- А разве когда-нибудь было иначе!
- Я слышал крик в чаще - не то человека, не то птицы.
- Птицы, эффенди… Здесь же лес.
- Конечно, конечно… Влезайте, дождь ужасный.
- Что вы, эффенди, чудесный дождь. Он умывает мир.
- Главное, дорогу, - уточнил второй из подошедших и подтолкнул товарища в машину.
Грохотали бомбы. Небо, придавленное гулом моторов к самым крышам домов, вдруг раскалывалось и вместе с этими же крышами, с камнем, пылью, огнем взметалось ввысь, ухая и звеня. Но его тут же снова придавливал гул, будто втискивал в город. И оно билось среди стен в страхе, тщетно пытаясь вырваться.
Дитрих молчал. А может, и не молчал, но в вое моторов и грохоте бомб его не было слышно.
8
- Боже, как я люблю эти сосны!
Найгоф остановилась у залитых золотым светом, хлынувшем вдруг из-за облаков, стройных стволов и долго, зачарованно смотрела на них.
Полковник тоже остановился. Он не умел быть грубым даже во время инсценировки, которую иногда преподносили ему арестованные. Не умел прерывать песнь, а это была песнь, пусть неискренняя, но песнь и притом талантливо исполняемая. Она была красивой, эта песнь.
Пока баронесса переживала радость или изображала переживание, полковник и его трое спутников разглядывали арестованную. За неделю, что прошла с момента задержания фрау Найгоф, ничего не изменилось в ее облике, не говоря уже о наряде. На ней была все та же бежевая куртка, удивительно яркая, не способная, кажется, тускнеть ни в каких условиях, была та же узкая юбка, чуть обнажающая колени, те же туфли на толстой, но легкой подошве. Волосы, как и в первый раз, лежали причудливыми прядями на щеках и иногда застилали глаза, специально, видимо, для того, чтобы Рут Найгоф могла кокетливым, небрежным жестом отбросить их. Арест и допросы ни на ноту не убавили уверенности баронессы. Она все так же, прищурившись, насмешливо и высокомерно смотрела на окружающих, говорила не торопясь, рисуя каждое слово. Она оставалась все еще беззаботной туристкой, равнодушно переносящей тяготы путешествия.
Полковника эта неизменчивость облика Найгоф нисколько не удивляла и не озадачивала, а вот спутники его ощущали некоторую неловкость при виде непокоренной баронессы. Первого, самого старшего из них, вид красивой и слишком самоуверенной подследственной просто удручал. Ему так и хотелось оборвать ее восторги, поставить наглую агентку, а что она агентка он не сомневался, на место. Второй - бесцветная личность по определению Найгоф - относился к стабильности облика баронессы терпимо, во всяком случае, внешне ничем не выдавал своего возможного раздражения и недовольства, хотя, видимо, готов был проявить и то и другое в подходящий момент. Третий - юноша с руками художника или музыканта - открыто страдал от необходимости созерцать унижение красивой и гордой женщины. Он считал даже виновным себя в том, что лишил ее свободы, человеческого права радоваться и наслаждаться всем существующим вокруг. Он был романтиком, этот молодой контрразведчик, и красота его волновала. Последнее, пожалуй, объясняло все остальное.
И Найгоф знала это. Она все знала - и то, что трое мужчин, сопровождающих ее, сейчас хмурятся, прячут в себя зло и ненависть, а четвертый слушает ее с просветленным лицом и где-то в душе восхищается ею. Для него, для четвертого, она сказала:
- Бескорыстные, молчаливые, гордые сосны… Холодные и прекрасные!
Сказала и оглянулась.
- Простите мою слабость, господин полковник! Я действительно люблю этот лес.
Он склонил голову, принимая ее слова и соглашаясь с ней - лес в бегущем хороводе света и тени был в самом деле прекрасен.
- Впрочем, зачем чувства, - вздохнула Найгоф. - Нам предстоит работа и довольно грязная. Я тоже буду искать, буду рыть землю, господин полковник.
- Если вам это интересно… Лучше заставить трудиться память, - ответил полковник. - Надеюсь, вы понимаете, что мы не собираемся перекапывать весь лес. У вас есть какой-нибудь план, фрау?
- Не шутите, господин полковник. Имея план, я давно бы нашла свои колье и удалилась с вашего горизонта…
- Я не так выразился, - поправил себя полковник. - Существует ли план поисков? Где искать, от чего отталкиваться?
- Да, конечно…
- Поделитесь с нами!
- Охотно.
Найгоф прошла к соснам, молодым, только недавно обретшим стройность и уверенность в себе и торопливо взметнувшимся ввысь, задержалась около них, что-то решая, потом поманила рукой полковника. Нехотя он последовал за ней.
- Вот видите! - показала она на деревья, когда полковник оказался рядом и, заложив руки за спину, за просторные складки черного плата, уставился взглядом в сосны. - Видите? Такими были те, на нашей любимой полянке…
- Ну… - не понял баронессу полковник.
- Такими молодыми. И их было всего четыре.
- Ну и что же… - повторил полковник.
- А теперь нет… Я хотела сказать, нет тех четырех сосен.
- Так и следовало ожидать, - покачал головой полковник, и было в этом покачивании что-то унылое и безнадежное. И даже насмешливое. Подождав, пока Найгоф примет и оценит мнение собеседника, он лениво достал из кармана плаща пачку сигарет и как средство утешения протянул баронессе.
- Мои… - удивилась она, - то есть те, что я люблю. - И посмотрела на полковника благодарно, со смущенной улыбкой. Осторожно пальцами, самыми кончиками, почти ногтями, вытянула сигарету и попросила огня. Он чиркнул зажигалкой, обнял родившийся огонек ладонями, сделал закуток, чтобы сберечь пламя от неугомонного и озорного ветра, то и дело вылетавшего на опушку. Закуток получился просторным и глубоким, потому что ладони полковника были огромными и грубыми, как у каменотеса. Она, закуривая, успела разглядеть их и сравнить с руками молодого офицера, в первый день предлагавшего ей огонь - руками художника или музыканта. И Рут стало немножко страшно от вида этих грубых рук полковника. Они показались ей беспощадными. Отпрянув от зажигалки, она испуганно произнесла: - Благодарю!
- Они просто выросли, - объяснил полковник загадку с соснами. - А возможно, упали в грозу или от топора…
- Здесь лес не рубят, - возразила Рут Найгоф.
- Тогда рубили везде… Но место вы помните? Место, где стояли эти четыре сосны?
- Недалеко отсюда… Только я уже искала…
- Надо полагать!
- И не нашла. Деревья - не дома, на них нет номеров.