– Семпроний Гракх, питавший сострадание к нашей матери и не одобрявший излишней строгости, с какой с ней поступали постоянно, имел, следовательно, тысячу причин утверждать, что более бесчестные часто оказываются самыми строгими относительно других, а менее целомудренные требуют от других целомудрия; Гракх клялся также, что Август был женолюбцем и отвратительно развратным не только в своей молодости; он и под старость посещал чужих жен и охотно предавался разврату вследствие своей похотливости или, как говорят его друзья, из политических видов.
– В этом случае, – добавил Овидий, – он не уважал и не щадил даже своих друзей; всем известна, например, его безумная страсть к жене Цильния Мецената, столь ему преданного и бывшего у него министром.
– Скупой во всем до отвращения, он был очень щедр лишь к сводникам. О! Слухи об его грязных поступках доходили и к нам, в Соррент, и меня уверяли, – говорил Агриппа, – что не удовлетворяясь замужними и хитрыми матронами, он бегал, как сумасшедший, за самыми молоденькими девочками.
– И главной посредницей в этих делах бывает у него жена, честная Ливия Друзилла, – добавила Юлия.
– В этом-то и заключается тайна ее влияния на него, – заметил тут Овидий.
– Вот так образцовая парочка, нечего сказать! – воскликнул Агриппа.
– Хотите знать еще больше? – продолжал увлекшийся поэт.
– Рассказывай, рассказывай нам все, Овидий, – просил его Агриппа, – я готов познакомиться с героическими деяниями нашего добродетельнейшего деда, старающегося выказать себя Катоном по отношению к своей дочери и внукам.
– Так ты еще кое-что знаешь о нем? – спросила в свою очередь Юлия, желавшая вызвать поэта на большую откровенность.
– Я хотел вам сообщить, что на Палатине создана новая должность – директора удовольствий, для которого найдено остроумное и громкое название Rationalis voluptatum.
– Ты клевещешь, Овидий, в его лета это невозможно: ему ведь почти семьдесят лет.
– Очень возможно, Агриппа. Анакреон был еще старше летами, когда увенчанный розами и с полным кубком в руках пламенел к Самию Батиллу. Ты, начитанная Юлия, несомненно, помнишь стихи того Венозина, который часто посещал ваш дом и был так дорог цезарю. Послушайте их:
Анакреон, – молва
Гласит о том, – однажды
Любовью к Самию
Базиллу воспылал;
И ту свою любовь
Он с лирою в руках,
Нескромной песнею
Нередко воспевал.
– А как называется тот счастливец, который получил такую должность? – спросила Юлия. – Об этом я еще ничего не слышала.
– Евфем.
– Откуда ты узнал об этом?
– От его матери, Ульпии Афродиты, которая сообщила мне об этом по секрету, но притом с заметной гордостью.
Такие разговоры вели наши сотрапезники, и эти разговоры, каковы бы они ни были, свидетельствовали о той старой истине, что "в вине заключается истина".
Вануччи, почтенный автор "Истории древней Италии", подвергнув беспристрастному анализу жизнь и поведение уж слишком прославленного государя, приходит к следующему заключению о нем:
"Вот почему граждане, которым была известна жизнь старого цензора (Августа), не обращали внимания на его слова и советы, а оставались развращенными по его же примеру. Отсюда оказывались бесполезными и сами за-1 коны против роскоши пиров, против прелюбодеяния и разврата, – законы, имевшие целью охранить семейный порядок и возвратить общество к прежним добрым обычаям и нравственности".
Как бы то ни было, в то время повсюду распространенного и всеми средствами поощряемого шпионства, когда, как мы слышали, и сами стены являлись доносчиками, было очень опасно, особенно в тех домах, над обитателями которых бодрствовала ненависть императрицы, высказываться с такой ужасной откровенностью о жизни Августа и его супруге; таким легкомысленным людям, каковы были Агриппа Постум и младшая Юлия, необходимо было иметь около себя когонибудь, который мог бы удерживать их от болтовни; но – увы! – даже и старый поэт скоро забыл в вине ту добродетель, которую за час до того рекомендовал своим молодым друзьям.
Эта прелюдия уже показывала, во что мог превратиться банкет. Сладострастная Юлия, остававшаяся все это время на груди у брата, все более и более забывалась в этом положении, а Агриппа, в свою очередь, полуохватив ее стан, нежно ласкал ее и вплетал цветы в ее волосы.
Вдруг молодой человек попросил Овидия наполнить вновь чаши и сказал ему, когда он исполнил его просьбу:
– Давно уже, о Публий Овидий Назон, я не наслаждался твоими песнями, которые для меня слаще песен Анакреона и пламеннее песен лесбийской Саффо.
– О, повтори нам некоторые из твоих Героид, – сказала в свою очередь Юлия.
– Нет, – возразил Агриппа Постум, – выбери что-нибудь из песен любви: это самая благоприятная минута, чтобы слушать их.
– Пусть будет так, – согласилась Юлия, – Так как мы находимся еще за столом, то послушайте элегию "На пиру".
И Овидий начал декламировать эту нескромную элегию с таким жаром, с таким страстным выражением, что пламя страсти стало овладевать молодыми людьми, и без того расположенными к чувственности вследствие значительного количества выпитого ими вина.
Овидий декламировал:
В триклиниуме встретим
Мы мужа твоего;
О, если б был пир этот
Последним для него!
Мне ль одному мученье
В любви к ней суждено?
Когда – увы! – жать руку
Ей нежно всем дано?
Как бы желая подкрепить эти слова действием, Агриппа страстно пожал нежную руку сестры своей. Юлия отвечала ему столь же страстным пожатием.
А Овидий продолжал декламировать свое эротическое произведение.
Каждая его строфа давала новую пищу огню, охватившему его молодых друзей; они с жадностью большими глотками впивали острый яд, заключавшийся в каждой строчке элегии. Пламя страсти выступило на их лицах, лилось по всем их жилам, все их тело наполнялось сладострастием.
А поэт продолжал:
В мои черты вглядись ты,
Что молча говорят;
И если твои взоры
Ответить захотят
Мне робким хоть приветом,
Тогда прочтя о том,
Что на столе я этом
Начну писать вином.
И эту фантазию поэта Агриппа Постум тотчас осуществил: смочив свой палец в полном кубке соррентского вина, который стоял перед ним, он начертил на своей белоснежной льняной салфетке: "Люблю тебя".
Затем, склонившись к сестре и заметив, что она следила глазами за его рукой, когда он чертил эти слова, Агриппа своим взглядом еще сильнее выразил ей то преступное чувство, которое волновало его в эту минуту. Быть может, Юлия уже разделяла это чувство; она ответила ему пламенным вздохом, вырвавшимся из ее груди, и подумала: "Ах, зачем Агриппа брат мне?"
Весь занятый содержанием декламируемой им элегии и опьяненный не менее своих сотрапезников, Овидий ничего не видел, ничего не подозревал и продолжал с еще большим воодушевлением:
Ты не должна супругу
При мне колен толкать
И нежной своей
Рукой его ласкать.
А если поцелуешь,
То вслух скажу всем я,
Что ты уж с давних пор
Любовница моя.
Агриппа Постум не мог более сдержать себя. Он схватил обеими руками красивую голову Юлии и, приподняв ее к своим дрожавшим губам, как безумный стал покрывать ее горячими и беспрерывными поцелуями. Она не только не оказала никакого сопротивления, но напротив, страстно охватила своими руками шею необузданного брата.
А несчастный поэт, ум которого был помрачен винными парами и поэтическим энтузиазмом, не переставал декламировать свои вольные песни и не замечал, что молодые люди перешли уже всякую границу приличия и стыдливости.
Пламя страсти охватило все их существо, и они почти не слушали того, что декламировал им Овидий: их возбужденная чувственностью фантазия рисовала им самые соблазнительные образы. Перед ними открывалась пропасть преступления, в которую они готовы были броситься, не думая о последствиях.
Молодые люди пришли в себя лишь в ту минуту, когда поэт окончил свою фатальную элегию. Они оба аплодировали ему; но этими аплодисментами они одобряли скорее эффект, произведенный в них самих овидиевой элегией, нежели самого поэта и его стихотворение.
Побежденные обманчивой и увлекательной страстью, они не могли уже остановиться на скользком пути.
Едва Овидий окончил декламировать, опьяненная Юлия вскричала:
– Выпей чашу вина, поэт любви, выпей еще одну; вино, как говорит божественный Платон, возбуждает и поддерживает в нас ум и добродетель; а потом спой нам свою песню о дочери Эола, Канаксе.