Собралась вся семья. Пришла с Ольховца многодетная старикова дочка, привела мужа и троих ребят, а четвертого, грудного, принесла на руках. Все запечье занял собой исполин-большак. Рядом с ним особенно бледна казалась его малорослая, тщедушная жена. К ней жался подросток-сын, еще по-детски румяный, но уж хваченный кузнецкой сажей.
В красном углу, под закопченными образами, сидел приезжий гость - конюх казненного стольника Ивана Кучковича, тот самый, которого еще так недавно здесь, на Москве, пытал покойный Прокопий, которого после пытки увез связанным во Владимир и который потом, после убийства князя, приезжал к Груне из Боголюбова с поручением от Петра Замятнича.
До прихода поповны конюх успел рассказать, как во время боголюбовского мятежа боярские и купецкие слуги, подстрекаемые хозяевами, пожгли слободку княжих делателей, к которым давно питали зависть, и как воротников меньшак, хитрокознец, еще больной, обороняя свое добро, вынесенное из горящего дома, был зарезан насмерть засапожным ножом.
Женщины уже несколько раз начинали приплакивать голосом, причем особенно звучно и причетливо кликала бледная большакова жена, но мужчины каждый раз унимали их, продолжая расспрашивать конюха.
Резкий луч утреннего солнца, прорвавшись в маленькое волоковое оконце, бил конюху в затылок. Поповне, когда она вошла в избу, прежде всего бросилось в глаза его оттопыренное ухо, которое, просвечивая на солнце, рдело, как раскаленный уголь.
Конюх говорил в это время о том, что хитрокознец и сам остался бы, может быть, цел, и дом, вероятно, уберег бы, если бы бояре не задержали его в княжих палатах, заставив расковывать московского посадника, которого князь держал в порубе на цепи.
- Ладно бы, доброго человека расковал, - вздохнула Воротникова дочь, - а то посадника! А он, окаянный, не успел воротиться, как к нам на Ольховец рядовича прислал: за то, что в его небытность отказались пруд копать, сулит с нас вдвое против прежнего драть.
- Отольются волку овечьи слезы! - сиповато выговорил чей-то высокий мужской голос с таким решительным задором, что все оглянулись.
Это сказал муж воротниковой дочери, ольховецкий сирота, известный своим тихим обычаем.
- А и крови поотольем!.. - глухо рявкнул великан.
Его жена завела было опять приплачку, но старик-воротник остановил ее. Он спросил конюха, цела ли меньшакова жена.
- Цела, - ответил конюх. - По чужим дворам ходит: под одним окошком выпросит, под другим - съест.
- А ребята живы ли?
- С матерью заодно чужие окна грызут. Меньшой, годовалый, сгорел бы в дому, кабы не меньшаков ученик - тот, кучерявый, что онамедни здесь, на Москве, с ним был.
У поповны шибко застучало сердце: ради этих-то вестей и решилась она прийти к воротнику в избу.
- Все руки, все лицо пережег, - продолжал конюх, - до сих пор весь в пупырях, а дитятю из самого полымени вынес.
Тут уж мужчинам не удалось удержать женщин. Они заголосили все враз. Их причитанья перекрывал густой рев откуда-то взявшейся Жилихи: она славилась как первая на всю округу плачея.
- Али мы тебя не люби-и-или? - затягивала жена большака.
- Али чем прогневи-и-или? - свирепо подхватывала Жилиха, показывая бледные десны.
- А и чья калена стрела тебя просквози-и-ила? - звучно выпевала большакова жена.
- А и кто ту калену стрелу наперна-а-атил? - голосила Жилиха.
У поповны перед глазами все заходило ходуном, и мимо ее ушей прошел рассказ конюха про то, как со слободки княжих делателей огонь перекинулся на соседний, "песий двор" Ивана Кучковича, как сгорела там дотла всеми брошенная стольникова дочь и как выли потом на все Боголюбово ее обездомевшие собаки.
Плачной напев, хватавший за сердце своей протяжностью и упрямым однозвучием, был так громок, что булгарин-зерновщик, который метал кости, не раз оглядывался на воротную избенку, досадливо морща низкий лоб. С открытых переходов посадничьих хором смотрела туда же блестевшими от любопытства глазами посадница. На ее голове горела огненно-алым атласом новая, непомерно высокая кика. Высунулось из окошка и недовольное лицо огнищанихи.
Пробился этот напев и сквозь щели жарко нагретого солнцем дощатого чулана, пристроенного к верхней связи княгинина терема.
Здесь на протянутых вдоль и поперек веревках сохли шелковые разноцветные убрусы и белые женские сорочки с такими долгими рукавами, что каждого хватило бы на пять рук. От них шел свежий запах только что выстиранного полотна. За их влажными перекрестными завесами почти не виден был притаившийся в углу огнищанин. Под его ногами валялся выдернутый из стены скаток пеньковой конопати, а ухо было присунуто к пазу теремного сруба. Ястребиные глаза остановились. Он был весь поглощен тем, что доносилось до него из-за стены.
Там говорили два голоса: женский и мужской. Женский был тонок, остр и сыпал гортанной частоговоркой с нерусскими придыханиями. Мужской нехотя выцеживал редкие слова.
- На что привез меня сюда? - частил женский голос. - Зачем скрянул с места? Что тут делать? Что здесь найду? На что жить?
- Хватит на что жить, - ответил мужской голос.
- Тебе еще бы не хватило! - выкрикнул женский. - Думаешь, не знаю, сколько возов к себе в ворота ввез? На свое скуп, а на мое вот как щедр! И посадника, видишь, одарил!
- Без посадника не обойтись, - возразил мужчина: - под его рукой весь тутошний посадский полк.
- Довольно с хромца и того, что взаместо смерти дала ему живот. А огнищанину на что тюки давал?
- Как не дать, когда он столько годов твое добро берег?
- Так берег, что половины не осталось! - отрезал женский голос.
Огнищанин облизнул заскорузлые губы.
- Завез в лес, впнул в пустую хоромину, а сам к первой моей ворогуше ушел и рад! - В женском голосе послышались слезы. - Уж лучше бы отослал меня к родне - в Булгар.
- Здесь укромнее, - отозвался мужчина.
- Славная укрома! Твоей Москвы ни одна дорога не минует. Сам небось говорил Якимке, что как бы, мол, Андреевы братья сюда из Чернигова не нагрянули.
- Откуда тебе знать, что говорено Якиму?
- Все знаю! И то знаю, что глазом ты лакомлив, а сердцем отрухлявел. Только на то тебя и достало, чтоб, краденым вином налакавшись, других наустить и чужими руками государскую кровь выметнуть!
- Не тебе бы меня той кровью корить! - угрюмо выговорил мужской голос.
- Не кровью корю, а тем корю, что, его поваливши, сам на ногах не устоял: оробел, обмяк, все бросил на одного Анбала, да и устрекнул, как заяц!
- Тебя спасал.
- Не здесь мое спасенье, а там! Без княжого стола какая я княгиня? Вези меня во Владимир!
- Велика ль княгине честь ворочаться к нашим холопам-каменщикам? - надменно произнес мужской голос. - Коли еще не пожжен их пригородок, так посадят им бояре посадника, а княжому столу во Владимире больше не бывать.
- Так вези назад в Боголюбово.
- В Боголюбове, кроме дыма, пепла да воронья, ничего не сыщешь.
- Вези куда ни есть, а здесь, на Москве, не стану жить!
Женский голос опять дрогнул от слез. А мужской цедил слова все медленнее и все холоднее:
- Как воротится из Смоленска сват, Шимонов отец, как с ним обо всем перетолкуем, так и выберем время, когда трогаться в Суздаль. А в Суздале с тамошними да с ростовскими боярами все и урядим по старине, по дедовщине да по прадедовщине.
- Где видано, - воскликнул женский голос, - чтобы бояре мимо князей уряжали волость!
- Старого князя избыли, а пока нового не позвали, кому и уряжать волость, как не боярам?
- Князя нет, так княгиня жива! - не унималась женщина.
- Была княгиня - стала вдова, - ответил спокойно мужской голос. - Вдоветь - вдовье терпеть. Вдову, что сироту, кто послушает?
- Где… где твоя совесть?! - вымолвил, задыхаясь, женский голос. - То ли говорил в Боголюбове?
Но мужчина, будто не слыша женских слов, продолжал свое:
- А и дороги ныне таковы, что в малой силе никуда живым не доедешь. По всей волости посадничьи и тиуньи дворы грабят. Да и самих посадников и тиунов бьют. Даже из сел повыходил народ на разбой. И уж поразбивали на дорогах многих людей. А на Москве - сама видишь - тишина. Вот и потерпи.
IV
Московский будень тем временем брал свое.
В это утро церковный причт ушел из города всем собором: поп, зажав под мышкой увязанные в желтый плат ризы, дьякон, побрякивая неразожженным кадилом, и пономарь с медной купелью на плече отправились на крестины в посад - к первому на всю Москву купцу и ростовщику Бахтеяру, больше известному в округе под кличкой Дубовый Нос.
Дьякон перед уходом наказал жене, чтобы устерегла и зазвала к ним на двор Неждана. У дьякона не ладилось дело с подманкой пчелиных диких роев: когда стал присаживать выпрошенные у боярыни вощины, то оказалось, что одни наузни порассохлись, другие подгнили и, того и гляди, рассыплются. Попытался было изладить их сам, да только хуже напортил. Без Нежданова искусства было не обойтись.