А две женщины с корзинами все шли да шли - подводам навстречу, - уходя все дальше от реки, и тоже так помельчали, что едва можно было отличить белый платок от черного.
"Иван сказал ночью: была бы ты Петру добрая жена, не ушел бы от тебя Петр. Верно, не один Иван так думает. Верно, так оно и есть…"
Ей вспомнились вдруг еловые вешки, натыканные вдоль зимней дороги, на замерзшей Москве-реке, и подслушанный разговор Петра с десятником про эти вешки, и Грунин звонкий детский голос, который тогда на морозе так невинно спросил про елочки, и румянец стыда, заливший ее, Кучковнино, лицо при этом слове, и встреча на Яузе, и жаркий шепот, которого с тех пор так больше и не слышала. Вот он, ее стародавний, единственный, тягчайший грех, в чем каялась потом всю жизнь…
А Груни все нет и нет! Ее мужа расковали, вынули из поруба, а из Боголюбова не отпускают. Теперь порешат, должно быть, и его, особенно ежели дознаются, что его отец, суздальский сват, с Иваном заодно. Князь Андрей Юрьевич в гневе всегда бывал крут. "Не втуне ношу меч", говаривал он и сам о себе. А уж после того, что она послала ему сказать тогда, двенадцать лет назад, с Прокопием, едва ли стал милостивее к их семье.
Телеги, успев далеко оторваться от ольшаника, то прятались за кустами, то опять показывались на изворотах розовой тесьмы. Женщины подходили к ним все ближе, и теперь уже нельзя было отличить черный платок от белого.
"А может быть, Иванова и не главная вина? Может быть, все дело в свате, в Грунином свекре? Он умней и хитрей Ивана".
Груня на свекра не жаловалась, ладила с ним, но, кажется, втайне побаивалась. А еще больше страшилась его дворни и окрестных смердов, которым житья не было от сватовой жадности. Прошлой осенью смерды спалили у него девять скирдищ хлеба да сколько-то ометов соломы. Грозились, слыхать, и самого прикончить. А Грунин молодой муж, который всегда смущал Кучковну своей необычайной молчаливостью, был отцу послушен и, как говорила Груня, крепко любил его. Да и жену не обижал.
Видно было, как женщины на Коломенской дороге, поравнявшись с подводами, пропустили их мимо себя и потом долго еще стояли, глядя им вслед. С ними постоял немного и один из тех пешеходов, что шли за подводами, затем пустился бегом догонять товарищей.
"Что за подводы? Откуда идут? Надо быть, из Коломны. А то, может быть, и дальние - из Рязани. По этой дороге езда невелика, не то что по Владимирской или по Можайской".
Куда торопился сват? Судя по Ивановым речам - в Смоленск, к тамошним князьям. Значит, по Можайской и погнал. А ростовский купец? С ним или в другой конец?
Кучковна вспомнила, как Иван наставительно тыкал пальцем, когда говорил о смоленских князьях. Нет, он, конечно, из всех трех - самый главный.
Выдал ли Иван на допросе тех двоих или смолчал? Крику не слыхать было в доме: Прокопий, видно, его не пытал; может быть, ее, Кучковну, пожалел, а там, дорогой, пожалуй, иначе с ним обойдется.
А сват-то как про Груню сказал: "Жива п о к а м е с т"…
Груня да Гаша… Одним молоком поены, а вышли какие разные! Гаша, старшая, - ростом, всей статью, белизной, румянцем вся в отца, а нрав материнский: тихая и покорная. Груня, младшая, - лицом ни в отца, ни в мать, только губы отцовские. У Петра они с годами повыпятились, погрубели, а у молодого были точь-в-точь как у Груни. Небось, сейчас бледны и кривятся у него губы со страху, как тогда, давным-давно, когда она, Кучковна, еще девушкой, нанизывая жемчуг, наблюдала за ним в окошко, а покойница Милуша вплыла тем временем во двор и за ней следом вскакал витязь на пегом жеребце…
Кто утешит Петра в его тоске? Княгиня? Сама цела ли?.. Груня?
Нет, Груня не утешница: нрав не тот. Кучковна ясно увидала перед собой Грунины светлые, близко поставленные глаза на длинноватом лице. Красивой ее никто не назовет, когда же насупится, так и вовсе дурна. А улыбнется - сразу станет всех лучше; засмеется - всех обворожит. Ростом невелика, худа, быстра, причудница, неласкова. А как в девках была, так у статной, красивой, всегда приветливой Гаши всех парней поотбивала. Чем брала, у кого научилась, не поймешь. А уж нынешнего-то своего молчаливого мужа, пока в женихах ходил, до чего иссушила! По неделям, бывало, ни разу на него и не взглянет…
Из-за круглых ивовых кустов все три подводы выехали на ближний, княжой край Великого луга. Теперь уж ясно можно было различить, что переднюю тянут две рыжие лошади, хорошо подобранные в масть, вторую - вороная, третью - чалая. По тому, как лошади ныряли головами, видно было, что все четыре вконец заморены долгой гоньбой: того и гляди, станут. Колеса телег еле ворочались. Только в первой было двое седоков, а задние шли порожнем.
Когда обоз подтянулся к речному перевозу, Кучковна разглядела, что на обозниках поярковые боголюбовские колпаки. Откуда взялись? Что делать боголюбовцам в коломенской стороне?
С Великого луга княжеские челядники, которые все еще не управились с мокрым сеном, стали сбегаться к перевозу, чтобы поглазеть на приезжих. Около телег быстро скопилась целая толпа.
А паром стоял на причале тут, под городом. Оба паромщика сошли на берег. Один переобувался - спиной к реке. Другой варил что-то на таганке. Огонь на солнечном свету казался так бледен, что был бы и совсем неприметен, если бы не дым и не пар.
По городскому берегу в сторону парома скакал верховой, нахлестывая буланого конька. Он еще издали прокричал что-то паромщикам. Те мигом поднялись на ноги и как были - один необутый - кинулись отвязывать причал.
Кучковна выглянула в окно, наблюдая, что будет дальше. Она понимала, это все то же, все та же великая беда, ворвавшаяся в ее дом, но все еще неясная…
В это время за ее спиной раздался негромкий мужской голос:
- Пустила б их в сад: чать, истомились взаперти.
Это был Прокопий.
Он вошел так неслышно и заговорил так неожиданно, что у нее захватило дух: она не могла ответить ему ни слова. Только подумала:
"Вот и пришла за нами наша судьба".
Прижавшись спиной к оконному косяку, прямая, бледная, как мел, она не сводила с Прокопия громадных глаз, полных ужаса.
XVI
А он спокойно уселся на низенькую скамейку, сгорбился, налег по-стариковски локтями на колени и проговорил вполголоса:
- Ишь, как спят! Жаль и будить.
Потом уставился на загнутые вверх острые концы своих мягких сапог и стал разглядывать их с таким вниманием, будто в первый раз видел их красный сморщенный сафьян, местами побелевший и залупившийся от носки.
Когда он поднял наконец глаза на Кучковну, у нее опять захватило дыхание, но уж от какого-то другого страха: ей показалось, что в его глазах брезжит то же застенчивое смущение, какое было в них тогда, давно, когда он пересказывал ей Андреевы слова.
- А может, и не помешают? - сказал он. - Их сон - не наш с тобой: не услышат, что будем говорить.
Он не знал, видимо, с чего начать. Опять замолчал и, уткнувшись бородой в грудь, выпятив нижнюю губу, принялся рассматривать свой княжеский знак и выколупывать что-то ногтем из его серебряных прорезей.
- Князь так наказал, - произнес он наконец невнятно, себе в усы, не переставая колупать: - "Пока, - говорит, - стольника не отыщешь, ни о чем с ней не толкуй". Это с тобой-то, боярыня, - пояснил он, взмахнув на нее взглядом и улыбнувшись простодушной, доброй улыбкой. - Я и молчал! А у тебя, чай, сердце кровью подплыло?
Эти последние слова он выговорил так мягко, что перед глазами у Кучковны дрогнули радуги от внезапно выступивших слез.
- Князь говорит, - продолжал Прокопий: - "Я, - говорит, - от нее зла не жду (это от тебя-то). Одначе, - говорит, - годы миновали большие, а стольник ей родной брат. Ты, - говорит, - свое дело делай, ее ни в чем не неволь, не заставляй против своей крови идти, а только посматривай, верно ли мне о ней судится. А как стольник будет у тебя в руках, как своими глазами увидишь, что я в ней не обманулся, тогда, - говорит, - все ей и скажи". - Прокопий развел руками. - А мне что посматривать? Я-то в тебе все насквозь увидал еще тогда, как к тебе послом приезжал. И после того не один раз, бывало, князю о том говаривал.
Он, сощурившись, скосил глаза на свет, будто припоминая что-то, и, помолчав, продолжал:
- Все-то он, бывало, допытывался, какие ты тогда слова мне сказала, не переврал ли я чего. И раз спросит, и другой. А потом, смотришь, год пройдет или два - и опять он к тому же гнет. Меня инчас даже обида брала: стану ли я ему лгать? На что мне лгать? А он все на своем стоит и требует: "Повтори, вспомни, как говорила. Душе моей, - говорит, - темной от тех слов помощь и свет…" Ты тогда сказала про чужую слезу, что из чужой, мол, слезы радости себе не вырастишь, - так, что ли? Вот это твое слово он все из меня и тянул. "Такое, - говорит, - она сумела сказать, что меня, - говорит, - как услышу, точно медвежьим когтем по спине продерет".
Прокопий помолчал.