Наконец прибыл и Лафайетт, и все общество немедленно направилось в обеденный зал, двери которого были раскрыты дворецким. Зал этот был убран самым необыкновенным образом. Он был весь затянут сверху донизу черными бархатными обоями, усеянными блестящими золотыми звездами. Все в этой громадной комнате казалось рассчитанным на впечатление печали и меланхолии, и лишь великолепные зеркала и люстры своим драгоценным блеском нарушали его. Глубокая тишина, царствовавшая здесь, отвлекала от настоящего и настраивала, казалось, ум к лицезрению самых необыкновенных явлений и происшествий.
Стоявший посреди зала стол был накрыт с изысканнейшею роскошью на девять приборов, хотя общество состояло из семи лиц. Калиостро извинился, заметив, что некоторые из приглашенных не могли прибыть. Он просил гостей занять места, лишние же приборы убирать не велел.
Странное недоумение, с которым общество вступило в великолепную траурную залу, сменилось удивлением при ходе самого обеда. Прислуги не было вовсе, а заменяли ее сделанные из черного дерева рабы, которые при помощи удивительно точно работающего механизма то выступали из-под пола, то вновь опускались, принося или убирая блюда и все требуемое за столом.
Маркиза де Барберак, смело и с гордым сомнением вступившая в эти пределы, вначале, при виде всех этих вещей, казалась несколько оробевшей. Однако вскоре разговор, завязавшийся между Шамфором и маркизом Лафайеттом, привлек ее внимание, и она с оживлением приняла в нем участие.
– В Америке, я думаю, некогда вызывать духов? – обратился Шамфор с обычным сарказмом к генералу Лафайетту. – Весь свет и все газеты рассказывали о великих триумфах, встретивших вас при этом новом путешествии по свободному американскому государству. Вы помогли там окончательно воздвигнуть храм свободы, и с полным правом присвоенным вам титулом американского гражданина вновь вернулись во Францию, где нам все еще нечего делать пока и где поэтому вам приходится скучать. А скука бездействия – мать всех привидений и чудесных лечений. Этим я объясняю себе вашу продолжающуюся приверженность к месмеризму, так как я слышал, что вы по-прежнему постоянный посетитель в доме немецкого доктора Месмера на Вандомской площади, где присутствуете при всех его магнетических сеансах.
Шамфор высказал тут самым беззаботным образом резкое суждение о настоящем положении. Пока Лафайетт, прелестное молодое лицо которого сделалось вдруг чрезвычайно серьезным, медлил с ответом, граф Калиостро бросал кругом электрические, сверкающие взгляды, стараясь пронизывающею силой своих глаз изучить физиономию каждого гостя.
Маркиза де Барберак, к которой вернулась страсть над всем смеяться, заговорила первая:
– Если умное замечание господина Шамфора о скуке верно, то я боюсь, что, как, впрочем, я и ожидала, мы здесь за столом графа Калиостро никаких привидений не увидим. Мне кажется, нам становится здесь очень весело, и если мать привидений – скука, то едва ли мы узрим сегодня духов. Как вы полагаете, граф?
Калиостро улыбнулся, сверкнув при этом своими удивительной белизны зубами, что придавало лицу его особое выражение. Затем на своем ломаном языке, иностранное произношение которого он еще искусственно преувеличивал, сказал:
– Духам нет дела до нашей скуки или удовольствия. Спрашивает ли о нас воздух, лобзающий нас во время сна? Однако он непрестанно веет и дотрагивается до нас, а уже от нас самих зависит понимать его дуновения. Воздух, духи, истина – это все одно и то же, но только в самих нас заключается сила достойно оценить их. Все это существует лишь в нашем понимании. Для того же, кому мир чужд, все будет один пустой туман, и завеса перед ним останется закрытой.
– И я убедительно прошу вас, граф, не поднимайте еще завесы! – сказала маркиза, принуждая себя улыбнуться. – Хотя я пришла сюда как отчаянный скептик, желая быть вами обращенной, однако чем ближе подходит эта минута, тем сильнее овладевает мною страх и трепет. Быть может, маркиз Лафайетт захочет пока рассказать нам что-нибудь об Америке?
– Глаза американцев обращены теперь, главным образом, на нашу Францию! – отвечал Лафайетт. – Конгресс вручил мне письмо к королю Франции, называемому дикарями Америки "великим Ононтио". В письме этом выражена Франции благодарность Соединенных Штатов за их свободу, которая стала естественным дыханием Америки и уже у этого народа не может быть заменена искусственным монархическим способом дыхания. Да, скоро все нуждающиеся и обремененные найдут там счастливое пристанище и новое отечество, как недавно написал мне генерал Вашингтон, приглашая к себе всех, ищущих своего счастья и мира в обработке матери-земли, и обещая, что они найдут там, как в обетованной земле, одно лишь млеко и мед.
– Да здравствует Лафайетт! – воскликнул Шамфор, поднимая свой стакан, чтобы чокнуться. Но в эту минуту граф Калиостро сделал таинственный знак, простирая в воздухе руку и как бы приглашая своих гостей повременить еще минуту с принятием провозглашенного тоста. Тут вдруг выскочили из полу двое черных рабов, держа поднос со множеством свежих бутылок, наполненных дорогими винами.
Калиостро, поставив бутылки на столе, стал сам наливать пламенем сверкавшее вино в стаканы гостей.
– Это великолепное сиракузское, – сказал Шамфор, с видом знатока попробовав вино. – Надеемся, что граф получил его естественным путем, потому что хотя все источники духов, без сомнения, находятся в распоряжении его погреба, однако наши боязливые дамы примут с большей благодарностью виноградную лозу, в которой еще не водится домовых и которая была действительно возделана загорелыми руками итальянского крестьянина.
Граф Калиостро, легким движением руки указывая на пенящееся в стаканах вино, предлагал его гостям, причем на минуту лицо его приняло почти добродушное и веселое выражение.
Тут Шамфор поднял свой бокал и сказал:
– Этим настоящим сиракузским пью за здоровье генерала Лафайетта! Пусть процветает, действуя и впредь во славу, не только его храбрая рука, посвященная свободе народов, но и прекрасное сердце его, бьющееся за освобождение бедных черных негров! Да здравствует Лафайетт, а с ним вместе все, что черно и что протестует, но что будет однажды светло и лучезарно и обретет свое право в общей свободе!
Звон стаканов торжественно разнесся по всей зале. Даже Калиостро опорожнил свой стакан.
Лафайетт с улыбкой кланялся на все стороны и благодарил за тост.
Маркиза же, на очаровательном лице которой играло насмешливое выражение, сказала, грациозно обращаясь к графу Калиостро:
– Мы все с удовольствием, конечно, поддержали столь остроумно провозглашенный тост, в котором не было забыто и о черных, а генерал Лафайетт, учредивший уже в Париже для дела негров свой собственный комитет, был причислен к самым выдающимся, так сказать, чернокнижникам нашего времени. Как видите, граф, мы принимаем чернокнижие в его наилучшем значении. Скажите же нам, как относитесь вы к вашему искусству, несомненные образчики которого вы хотели нам дать сегодня? Есть ли это идея или магия, истина или сон, то, что мы у вас должны узреть?
При этом вопросе Калиостро сперва спокойно глядел вниз, как бы погруженный в глубокую задумчивость, затем вдруг его густые черные кудри встряхнулись на голове точно какой-то электрической силой, а маркизе виделись даже сверкавшие в них искры. Он поднял глаза и устремил на маркизу долгий, упорный взгляд с той загадочной силой, которую в его взгляде признавали даже самые неверующие.
Госпожа де Барберак начала при этом испытывать странное ощущение; капли пота выступили у нее на лбу и, близкая к обмороку, она должна была опереться на руку своего соседа, барона фон Гогенфельда.
– О Боже, вы все бледнеете, маркиза! – воскликнул барон, желая помочь своей даме, но она быстро оправилась, объявив, что чувствует себя прекрасно. Но тут вновь увидала устремленные на себя глаза Калиостро, с такой непреодолимой силой притягивавшие ее к себе, что она не только повернулась в его сторону, но и встала, чтобы ближе к нему подойти и последовать за ним.
Движением руки Калиостро указал, однако, ей на стул, на который она опустилась с глубоким вздохом, а потом он серьезно, с достоинством проговорил:
– Прошу только всех оставаться на своих местах. Я отлично помню, госпожа маркиза де Барберак, то, что я вам обещал. Здесь нет речи об искусстве, к которому могла бы быть приложена какая-либо земная краска. Ни черным, ни белым, ни голубым, ни красным не может быть обозначена та наука, которая себя здесь проявит. Пусть чистое знание и зрение возьмут нас на свои лазурные крылья и проникнут вместе с нами за пределы жалкого кругозора толпы! Вас же я попрошу только назвать мне лица, которые вы бы желали увидеть перед собою.
Маркиза, сильно сдвинув брови, молчала. Ей, казалось, не хватало храбрости для ясного ответа. Настроение всего общества становилось серьезным и торжественным.
– Попробуйте прочесть в глубине вашего сердца, маркиза, – сказал Калиостро, смотря на нее с улыбкой, выражавшей уверенность в победе. – Первое имя, дремлющее в вашей душе и с силой рвущееся ко мне, я, кажется, уже нашел. Это есть имя великого кардинала Ришелье.
– Да, – со вздохом отвечала госпожа де Барберак, – позвольте нам увидеть великого кардинала Ришелье. А потом я хотела бы видеть свою незабвенную бабушку со стороны моей матери.
Едва успела маркиза произнести эти слова, как Калиостро встал и сделал несколько шагов по направлению к зеркалу, висевшему в великолепной раме на стене прямо против маркизы и отражавшему до сих пор лишь образ красивой элегантной женщины.