– Да, я люблю вашу Женеву, – восторженно воскликнул Мирабо, – и буду с гордостью служить вашему делу, которое вместе с тем и мое и всех истинных французских патриотов! Люблю вашу Женеву и ваших славных, просвещенных и трудолюбивых женевцев, своею несравненною деятельностью доведших культуру маленькой республики до высшей степени процветания! Ваши часы, рассылаемые по всей Европе и провозглашающие победу вашей драгоценной промышленности, недаром возвещают всем народам истинное время. Женевские часы, бьющие уже во всех странах Европы, провозгласят вместе с тем, что правильное время, долженствующее наступить, будет временем свободы! Уже наш великий Вольтер бредил вашим часовым производством и в своем Фернэ освящал его духом свободы. Не вы ли первые, еще в одиннадцатом столетии, гнали от себя дворянство, князей и ксендзов, стремясь к достижению свободы, основанной на господстве народа? Правда, с тех пор жизнь ваша протекала в переворотах и потрясениях. Вы устраивали одну революцию за другой, храбрые женевцы. Все это столетие было у вас лишь постоянной борьбой между дворянством и народом, между демократией и феодализмом, и этот пример, выходя из вашего чудного озера, пробуждал все европейские народы. Политические сочинения и брошюры, вышедшие в то время из Женевы, соперничали с творениями наших Монтескье, Мабли, нашего Вольтера, вырабатывая национальный дух во Франции и в Европе, придавая новый полет народному гению и воздвигая на горизонте народов демократию взамен уничтожаемых старых нравов. Женева, откуда впервые революционный петух прокричал на всю Европу, поставит Францию на ноги, верьте мне! Та самая Франция, которая в вашу последнюю революцию выковала цепи Женевы и своими штыками уничтожила у вас народную партию, отправив ее вождей в изгнание, та самая Франция будет вам обязана своим возвышением, и в этом-то будет ваша месть королевству Франции! А вот, смотрите, вот моя дань идеальному, родному городу Женеве. Я начал писать историю Женевы.
С этими словами Мирабо взял со стола объемистую тетрадь и передал своему собеседнику, бросившему на исписанные листы удивленный взгляд.
В эту минуту на наружной лестнице раздался странный шум, и Мирабо, обладавшему чрезвычайно тонким слухом, послышался стонущий и жалобный голос Генриетты. Мгновенно бросился он к двери и растворил ее как раз в ту минуту, когда секретарь Гарди вводил или, вернее, вносил Генриетту.
Мирабо в ужасе схватил ее на руки и при виде ее лица с громкими воплями отнес и уложил ее на диван. Генриетта была почти без сознания, но, почувствовав его близость, открыла глаза, а на ее смертельно бледных щеках пробился едва заметный румянец. Кротко улыбаясь, стала она успокаивать его, не имея еще сил, однако, рассказать, что приключилось с ней.
От Гарди Мирабо мог только узнать, что, находясь в городе по делу и проходя по улице Христова-госпиталя, он увидел в собравшейся перед госпиталем толпе госпожу Нэра, в эту именно минуту упавшую без чувств на мостовую. С помощью нескольких присутствующих он немедленно отнес ее в стоявший, к счастью, поблизости фиакр. Дорогой она тотчас же впала в глубокий обморок и лишь когда он стал ее вести на верх по лестнице, она, придя в себя, начала громко жаловаться на боль в голове.
Мирабо бросился осматривать ее, боясь, что, быть может, при падении она поранила себе голову. Клавьер предложил привести доктора и удалился.
Генриетта объявила, что она не повредила себе ничего и в эту минуту чувствует свои силы восстановленными.
– Что же случилось с тобой, мое единственное сокровище? – спрашивал Мирабо, стоя перед нею на коленях и в страшном беспокойстве целуя ее руки.
– Я отлично исполнила у сэра Жильбера Эллиота возложенное тобою поручение, – начала Генриетта свой рассказ. – Эллиот сейчас же дал мне сто гиней, посылаемых им тебе с искренним поклоном. Правда, что при этом он опять себе позволил слишком большие со мною любезности, которые чуть не заставили меня вернуть ему деньги, если бы только я не вспомнила, на что они были предназначены. Итак, я спрятала на груди кошелек, в котором он вручил мне золотые монеты. Удачно пройдя туда сквозь туман, я надеялась так же без приключений и вернуться, когда, дойдя почти до Христова-госпиталя, я вдруг очутилась среди тесно скученной толпы людей, из-за тумана мною ранее не замеченной. Лица их дышали враждою, а восклицания гласили о чем-то ужасном. Рассказывали о какой-то больной женщине, упавшей на улице со всеми признаками чумы. Женщина была препровождена в госпиталь, а толпа, собравшаяся перед ним, шумно волнуясь, требовала принятия мер предосторожности. Говорили о том, что госпиталь для прекращения к нему доступа должен быть оцеплен войсками; требовали, чтобы замуровали палату, в которой была помещена больная. Внезапно через вновь прибывших стал распространяться слух, что и в другой части Лондона произошли три подобных заболевания, чем вполне подтверждается слух о том, что в Лондоне чума. Поднялся общий рев, толпа кричала, испуская всевозможную брань и проклятия. Я ничего более страшного в жизни не видела и не слышала. Неописуемый ужас овладел мною. Страшными привидениями являлись передо мною эти плавающие в тумане лица людей. Мне делалось дурно, я чувствовала, что падаю, и когда Гарди поднял меня с земли, я слышала кругом крики: "Новая жертва чумы! У нее тоже чума!" Сидя уже в экипаже, где у меня было настолько присутствия духа, чтобы кошелек с деньгами передать Гарди на хранение, я все еще слышала за собою возгласы: "Не пускайте ее, у нее чума!"
Этот рассказ и страшные воспоминания вновь исчерпали силы Генриетты, и она опустила голову на диван, требуя отдыха. Мирабо приказал своему секретарю принести нюхательный спирт, а также кошелек со ста гинеями, переданный ему госпожой Нэра.
Принеся спирт, Гарди лаконически заявил, что ни о каком кошельке он ничего не знает и что госпожа Нэра ему ничего не передавала.
Мирабо, пораженный, не знал в первую минуту, что ему делать.
Но Генриетта, которой гнев, казалось, вдруг вернул силы, вспылила и воскликнула:
– Как? Вы можете отрицать, что я передала вам на хранение кошелек? Мирабо, я часто заступалась за него перед тобой, когда тебе случалось заподозрить его в нечестности. Теперь же сама вынуждена обвинить его самым решительным образом, если он будет продолжать свою ложь, что не получал от меня ста гиней.
Гарди громко и презрительно захохотал, надменно и дерзко глядя на госпожу Нэра и Мирабо.
– Негодяй! – воскликнул Мирабо с обуявшим его теперь гневом, причем схватил его за грудь и стал с силою трясти. – И ты смеешь, несмотря на такое свидетельство, продолжать настаивать на своей лжи и быть к тому же дерзким? На колени, во прах, ты, собачья душа, и реви свое признание перед ней, как ревут окаянные перед ангелом рая, валяясь в своем ничтожестве! Говори, куда ты девал деньги, или лучше подавай их сейчас! Сто гиней для нас не безделица, с которой мы могли бы играть в прятки.
– Уверяю вас, – возразил секретарь с отвратительными ужимками, не теряя апломба, – не только ста гиней, но и ста су я не получал от госпожи Нэра. Не знаю, откуда бы такая благодать могла свалиться здесь, в доме графа Мирабо. Вы требуете от меня сто гиней, господин граф, сами же должны мне мое жалованье за весь текущий год. А за сюртук, который у вас на плечах и который несколько месяцев тому назад я вам уделил из своего гардероба, потому что вам уже нельзя было выйти в вашем изорванном и истертом платье, за мой сюртук вы разве уже расплатились со мною? Вы мой должник, господин граф, и уверяете, что я, великодушно дающий вам взаймы, украл сто гиней у вас, не имеющего ничего, решительно ничего, даже собственного сюртука.
Минуту Мирабо находился в мучительном затруднении. Краска стыда вспыхнула на его лице, губы болезненно подергивались. Судорожно сорвал он с себя сюртук, о котором так беспощадно шла речь и готов был, казалось, изорвать его в клочья.
– Ну, так я просто отдам тебя под суд, – разразился он наконец громовым голосом. – С такими, как ты, мошенниками здесь, в Англии, не церемонятся, а ты уже давно заслужил себе веревку на шею. Если сто гиней у тебя еще в кармане, то я удовольствуюсь, прогнав тебя с позором. Если же ты припрятал их в ином месте, то передам тебя в руки констэбля, за которым тотчас же пошлю на улицу.
Так как Гарди продолжал еще с большею силою утверждать, что у него нет денег, и стал выворачивать свои карманы, Мирабо позвал слугу и приказал ему позвать полицейского. С прибытием последнего дело было живо улажено, потому что свидетельства графа Мирабо против лица, находящегося у него в услужении, было вполне достаточно для ареста обвиняемого в краже.
Как только Гарди был уведен, Мирабо вновь обратился с нежной заботливостью к госпоже Нэра, болезненное состояние которой опять, казалось, усилилось от этого нового волнения. Однако вошедший в эту минуту доктор, присланный Клавьером, объявил, что опасности нет и что спокойствие и хороший уход скоро восстановят силы молодого здорового организма.
Генриетта должна была согласиться лечь в постель; не могла она только утешиться, что едва раздобытые средства на ее поездку в Париж снова утрачены, и теперь неизвестно, откуда достать денег.
Быстро, с торжествующим видом зашагал Мирабо к своему письменному столу, принес полученный им от Клавьера портфель с банковыми билетами и передал ей. Она, удивленно улыбаясь, стала пересчитывать у себя на кровати деньги в то время, как он рассказывал ей историю этих новых ста гиней.
– Теперь я опять спокойна, Мирабо, – сказала она, радостно глядя на него. – Я уже здорова, уверяю тебя, и завтра могу пуститься в путь, чтобы приготовить тебе место в Париже и освободить от связывающих тебя до сих пор цепей. Место Мирабо – в Париже! Там его божественные силы должны достигнуть своей высшей цели!