с лицом, как заспанная простыня,
с губами, обвисшими, как люстра,
мы,
каторжане города-лепрозория,
где золото и грязь изъя́звили проказу, -
мы чище венецианского лазорья,
морями и солнцами омытого сразу!Плевать, что нет
у Гомеров и Овидиев
людей, как мы,
от копоти в оспе.
Я знаю -
солнце померкло б, увидев
наших душ золотые россыпи!Жилы и мускулы – молитв верней.
Нам ли вымаливать милостей времени!
Мы -
каждый -
держим в своей пятерне
миров приводные ремни!Это взвело на Голгофы аудиторий
Петрограда, Москвы, Одессы, Киева,
и не было ни одного,
который
не кричал бы:"Распни,
распни его!"Но мне -
люди,
и те, что обидели -
вы мне всего дороже и ближе.Видели,
как собака бьющую руку лижет?!Я,
обсмеянный у сегодняшнего племени,
как длинный
скабрезный анекдот,
вижу идущего через горы времени,
которого не видит никто.Где глаз людей обрывается куцый,
главой голодных орд,
в терновом венце революций
грядет шестнадцатый год.А я у вас – его предтеча;
я – где боль, везде;
на каждой капле слёзовой течи
ра́спял себя на кресте.Уже ничего простить нельзя.
Я выжег души, где нежность растили.Это труднее, чем взять
тысячу тысяч Бастилий!И когда,
приход его
мятежом оглашая,
выйдете к спасителю -
вам я
душу вытащу,
растопчу,
чтоб большая! -
и окровавленную дам, как знамя.
3
Ах, зачем это,
откуда это
в светлое весело
грязных кулачищ замах!Пришла
и голову отчаянием занавесила
мысль о сумасшедших домах.И -
как в гибель дредноута
от душащих спазм
бросаются в разинутый люк -сквозь свой
до крика разодранный глаз
лез, обезумев, Бурлюк.
Почти окровавив исслезненные веки,
вылез,
встал,
пошел
и с нежностью, неожиданной в жирном
человеке,
взял и сказал:
"Хорошо!"Хорошо, когда в желтую кофту
душа от осмотров укутана!
Хорошо,
когда брошенный в зубы эшафоту,
крикнуть:
"Пейте какао Ван-Гутена!"И эту секунду,
бенгальскую,
громкую,
я ни на что б не выменял,
я ни на…А из сигарного дыма
ликерною рюмкой
вытягивалось пропитое лицо Северянина.Как вы смеете называться поэтом
и, серенький, чирикать, как перепел!
Сегодня
надо
кастетом
кроиться миру в черепе!Вы,
обеспокоенные мыслью одной -
"изящно пляшу ли", -
смотрите, как развлекаюсь
я -
площадной
сутенер и карточный шулер!От вас,
которые влюбленностью мокли,
от которых
в столетия слеза лилась,
уйду я,
солнце моноклем
вставлю в широко растопыренный глаз.Невероятно себя нарядив,
пойду по земле,
чтоб нравился и жегся,
а впереди
на цепочке Наполеона поведу, как мопса.Вся земля поляжет женщиной,
заерзает мясами, хотя отдаться;
вещи оживут -
губы вещины
засюсюкают:
"цаца, цаца, цаца!"Вдруг
и тучи
и облачное прочее
подняло на небе невероятную качку,
как будто расходятся белые рабочие,
небу объявив озлобленную стачку.Гром из-за тучи, зверея, вылез,
громадные ноздри задорно высморкал,
и небье лицо секунду кривилось
суровой гримасой железного Бисмарка.И кто-то,
запутавшись в облачных путах,
вытянул руки к кафе -
и будто по-женски,
и нежный как будто,
и будто бы пушки лафет.Вы думаете -
это солнце нежненько
треплет по щечке кафе?Это опять расстрелять мятежников
грядет генерал Галифе!Выньте, гулящие, руки из брюк -
берите камень, нож или бомбу,
а если у которого нету рук -
пришел чтоб и бился лбом бы!Идите, голодненькие,
потненькие,
покорненькие,
закисшие в блохастом гря́зненьке!Идите!
Понедельники и вторники
окрасим кровью в праздники!
Пускай земле под ножами припомнится,
кого хотела опошлить!
Земле,
обжиревшей, как любовница,
которую вылюбил Ротшильд!Чтоб флаги трепались в горячке пальбы,
как у каждого порядочного праздника -
выше вздымайте, фонарные столбы,
окровавленные туши лабазников.Изругивался,
вымаливался,резал,
лез за кем-то
вгрызаться в бока.На небе, красный, как марсельеза,
вздрагивал, околевая, закат,Уже сумасшествие.
Ничего не будет.
Ночь придет,
перекусит
и съест.Видите -
небо опять иудит
пригоршнью обрызганных предательством
звезд?
Пришла.
Пирует Мамаем,
задом на город насев.
Эту ночь глазами не проломаем,
черную, как Азеф!Ежусь, зашвырнувшись в трактирные углы,
вином обливаю душу и скатерть
и вижу:
в углу – глаза круглы, -
глазами в сердце въелась богоматерь.Чего одаривать по шаблону намалеванному
сиянием трактирную ораву!
Видишь – опять
голгофнику оплеванному
предпочитают Варавву?Может быть, нарочно я
в человечьем меси́ве
лицом никого не новей.
Я,
может быть,
самый красивый
из всех твоих сыновей.Дай им,
заплесневшим в радости,
скорой смерти времени,
чтоб стали дети, должные подрасти,
мальчики – отцы,
девочки – забеременели.И новым рожденным дай обрасти
пытливой сединой волхвов,
и придут они -
и будут детей крестить
именами моих стихов.Я, воспевающий машину и Англию,
может быть, просто,в самом обыкновенном евангелии
тринадцатый апостол.И когда мой голос
похабно ухает -
от часа к часу,
целые сутки,
может быть, Иисус Христос нюхает
моей души незабудки.
4
Мария! Мария! Мария!
Пусти, Мария!
Я не могу на улицах!
Не хочешь?
Ждешь,
как щеки провалятся ямкою,
попробованный всеми,
пресный,
я приду
и беззубо прошамкаю,
что сегодня я
"удивительно честный".Мария,
видишь -
я уже начал сутулиться.В улицах
люди жир продырявят в четырехэтажных зобах,
высунут глазки,
потертые в сорокгодовой таске, -
перехихикиваться,
что у меня в зубах
– опять! -
черствая булка вчерашней ласки.Дождь обрыдал тротуары,
лужами сжатый жулик,
мокрый, лижет улиц забитый булыжником труп,
а на седых ресницах -
да! -
на ресницах морозных сосулек
слезы из глаз -
да! -
из опущенных глаз водосточных труб.Всех пешеходов морда дождя обсосала,
а в экипажах лощился за жирным атлетом атлет:
лопались люди,
проевшись насквозь,
и сочилось сквозь трещины сало,
мутной рекой с экипажей стекала
вместе с иссосанной булкой
жевотина старых котлет.Мария!
Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово?
Птица
побирается песней,
поет,
голодна и звонка,
а я человек, Мария,
простой,
выхарканный чахоточной ночью в грязную руку
Пресни.Мария, хочешь такого?
Пусти, Мария!
Судорогой пальцев зажму я железное
горло звонка!Мария!
Звереют улиц выгоны.
На шее ссадиной пальцы давки.Открой!
Больно!
Видишь – натыканы
в глаза из дамских шляп булавки!Пустила.
Детка!
Не бойся,что у меня на шее воловьей
потноживотые женщины мокрой горою сидят, -
это сквозь жизнь я тащу
миллионы огромных чистых любовей
и миллион миллионов маленьких грязных любят.
Не бойся,
что снова,
в измены ненастье,
прильну я к тысячам хорошеньких лиц, -
"любящие Маяковского!" -
да ведь это ж династия
на сердце сумасшедшего восшедших цариц.Мария, ближе!
В раздетом бесстыдстве,
в боящейся дрожи ли,
но дай твоих губ неисцветшую прелесть:
я с сердцем ни разу до мая не дожили,
а в прожитой жизни
лишь сотый апрель есть.Мария!
Поэт сонеты поет Тиане,
а я -
весь из мяса,
человек весь -
тело твое просто прошу,как просят христиане -
"хлеб наш насущный
даждь нам днесь".Мария – дай!
Мария!
Имя твое я боюсь забыть,
как поэт боится забыть
какое-то
в муках ночей рожденное слово,
величием равное богу.Тело твое
я буду беречь и любить,
как солдат,
обрубленный войною,
ненужный,
ничей,
бережет свою единственную ногу.Мария -
не хочешь?
Не хочешь!Ха!
Значит – опять
темно и понуро
сердце возьму,слезами окапав,
нести,
как собака,
которая в конуру
несет
перееханную поездом лапу.Кровью сердца дорогу радую,
липнет цветами у пыли кителя.
Тысячу раз опляшет Иродиадой
солнце землю -
голову Крестителя.И когда мое количество лет
выпляшет до конца -
миллионом кровинок устелется след
к дому моего отца.Вылезу
грязный (от ночевок в канавах),
стану бок о бо́к,
наклонюсь
и скажу ему на́ ухо:– Послушайте, господин бог!
Как вам не скушно
в облачный кисель
ежедневно обмакивать раздобревшие глаза?
Давайте – знаете -устроимте карусель
на дереве изучения добра и зла!Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу,
и вина такие расставим по́ столу,
чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу
хмурому Петру Апостолу.
А в рае опять поселим Евочек:
прикажи, -
сегодня ночью ж
со всех бульваров красивейших девочек
я натащу тебе.Хочешь?
Не хочешь?