Помню, в далеком детстве долгое время мучил меня один вопрос. Время было советское, жили мы за железным занавесом и в перерыве между пионерскими слетами и демонстрациями каждый думающий человек невольно задавался всякими крамольными мыслями. Вот и я задался. Думал я примерно так: "А что, если никакой заграницы нет вообще? И никаких стран, кроме Советского Союза тоже нет. И вообще, нет Москвы, Кремля – словом нет ничего из того, что мне пытаются навязать. А есть только то, что я могу увидеть своими глазами, пощупать своими руками, услышать своими же ушами. Если подумать, откуда мы знаем о существовании остального мира? Где гарантия, что он действительно существует? А если и существует, то именно в таком виде, как нам пытаются это представить". Так в ранние годы в душу мою начали закрадываться сомнения и смутные предчувствия того, что не все так просто в этом мире. Верить, оно, конечно, хорошо, но не плохо бы иногда и самому убедиться в реальности того, о чем нам говорят. Тем более, так настойчиво. И тогда мое детское воображение начинало мне рисовать жуткие картины страшного заговора. Против меня, против всех людей – против настоящей действительности, которую кто-то не дает нам увидеть. Картина вырисовывалась пугающая, но вполне логичная. Вот, в зловещей полутьме сидят, склонившись над столом мрачные люди. Сигаретный дым, полутени, почему-то – лампа как у Ленина, старой формы с мутным зеленым абажуром. Тени на стене от медленно крутящегося вентилятора в моей картине еще не было. Тогда это было не модно. Итак, они склонились над картой Родины и думают, что бы еще такого показать народу, чтобы еще больше ввести его в заблуждение. О чем еще написать в газете, чтобы люди не начали волноваться раньше времени. А спокойно продолжали работать и учиться. И вот тут мое живое воображение в нерешительности останавливалось. А зачем все это? С какой целью? Мне недоставало последнего, но самого главного штриха в этой картине. У меня не было мотива. Хотя было ясно: само преступление – налицо! Этот поразительный вывод я долго носил в себе. Я пытался оспорить его с самим собой. Я уже тогда любил такие споры, потому что всегда в них побеждал. О моих ужасных подозрениях я мог рассказать только самому близкому другу, моему школьному товарищу. Хотя не было полной уверенности, что он тоже ни работает "на них". Кто эти "они" я пока еще не мог предположить. Образ таинственных заговорщиков, лишенный мотива, постепенно выветрился из моего сознания вместе с дымом, который их окутывал. В результате долгих раздумий какого-нибудь более-менее приличного мотива я так и не нашел. Все мотивы были какие-то слабоватенькие. Их нельзя было предъявить не только миру, но и мрачным заговорщикам. А выставлять себя на посмешище я не хотел. Тогда – было еще рано.
Чуть позже я с удивлением узнал – оказывается, такие мысли приходили не только мне и не только в детстве. Постепенно выяснилось, что об этом задумывались серьезные с виду люди, в мантиях, с точками на лбу и с бородами. Железный занавес рухнул и чуть не прибил. Еда исчезла, зато появились интересные книги. Жизнь менялась на глазах, но книги захватывали больше. После того как этот заговор был, наконец-то, раскрыт, не мной, я тогда спокойно учился и взрослел, а нашими отцами и дедами (нет, наверное, только отцами) – эти древние мыслители становились с каждым годом все более доступными. Чего, к сожалению, нельзя было сказать об их мыслях и рассуждениях. А мысли эти завели их намного дальше меня. Просто в те времена еще не было телевизоров и других устройств, созданных для заведения любой мысли в себя с последующим ее жестоким убийством. Итак, древние философы считали, что не только все, что мы видим по телевизору и слышим по радио – полная, так сказать, иллюзия, но и вообще – все, что мы воспринимаем нашими органами чувств. Все образы и мысли по поводу окружающей нас реальности существуют только в нашей голове. На самом деле нет ничего. В таких рассуждениях эти экзотического вида старцы порой заходили слишком далеко. Ни с того ни с сего вдруг выяснялось, что нет не только ничего, но и самого "ничего" тоже нет. А то, что не было этих старцев, так это вообще, само собой разумелось. Хотя их изображения каким-то чудом сохранились. Вероятно, их успели все-таки как-то нарисовать (схватить ускользающие черты) или сфотографировать еще до того момента, как их не стало. Мысли мои крутились по кругу, не находя выхода. Из всего "ничего" лично у меня пока не было только ясности.
Еще одно яркое воспоминание пришло из очень далекого детства. Один добрый дядя, друг воспитательницы из детского сада, услышав от нее, что я "умный мальчик", решил надо мной поиздеваться. Все началось как обычно – с невинного вопроса "а сколько мне лет". Я ответил и уже начал вспоминать какое-нибудь стихотворение покороче, подыскивая глазами подходящую табуретку, как дядя неожиданно спросил: "Вот тебе пять лет. А где ты был два года назад?" "Как где, – сказал я, – в этом же садике, только в другой группе, на первом этаже (странный какой-то дядя, такие глупые вопросы задает)". Но это было только начало. "Хорошо, тогда скажи мне, где ты был четыре года назад". Дядя явно хотел меня запугать. "Дома, где же еще? С мамой сидел". И тут прозвучал страшный вопрос. "А где ты был пять лет назад?" Я был ребенок, подготовленный к садику. Но такого вопроса не ожидал. Уж кто-кто, а взрослый человек должен знать, что я, как и все нормальные люди, пять лет назад был у мамы в животике. Я уже начал терять интерес к своему собеседнику. Было ясно – с ним говорить больше не о чем. Мои воспоминания о жизни подошли к концу, То есть, к началу. Но дядя и не думал останавливаться на достигнутом. "Хорошо, а пять с половиной лет назад – где ты был?" Я неуверенно ответил: "Тоже в животике", хотя уже чувствовал приближение настоящей беды. "Ну, хорошо, а десять лет назад, где ты был?" – не унимался мой жестокий оппонент. Здесь я, нужно сказать, растерялся. Я еще точно не знал, сколько нормальные люди сидят у мамы в животике. Но мне было ясно: сидеть там пять лет однозначно глупо. Я бы точно не высидел. Я смотрел на дядю испуганно. Я боялся упасть в его глазах. Мне было стыдно за свое ужасное невежество в таких ключевых вопросах. Спасла меня воспитательница: "Хватит мучить ребенка". И дядя исчез из моей жизни навсегда. В тот же вечер я устроил допрос с пристрастием своей маме, из-за которой мне пришлось выглядеть дурачком перед совершенно незнакомым человеком. Я не помню, что мне тогда ответила мать. Наверное, просто перевела разговор на другую тему. Но сам факт такого позора долго еще терзал невинную детскую душу.
Уже в школе на бесконечно скучных уроках мы с другом играли в разные игры. Нужно ведь было хоть как-то убить время! Эти игры мы чаще всего выдумывали сами. Ну, например. Мой друг должен был внимательно посмотреть, скажем, на правую стену. Запомнить до мелочей все, что там было. Все-все: какого цвета стена, сколько горшков с цветами висит, какие портреты, и так далее. Смотреть разрешалось не более трех минут. После чего нужно было отвернуться и ответить на десять вопросов, посвященных этой стене. Допускалась всего одна ошибка. Ошибся – проиграл, опять смотри куда-нибудь и запоминай. Выяснялось, что какие-то довольно яркие и основные предметы могли совершенно выпасть из поля зрения. Например, портрет Ленина, который так намозолил глаза, что они уже вообще отказывались на него реагировать. Когда нам делали тысячное за день замечание, игру приходилось менять на менее подвижную. Чтобы не нарушать маскировку и не вертеться по сторонам. Я был мастер придумывать всякие игры. Например, нужно было описать какой-либо, достаточно простой предмет, не называя его. Дать исчерпывающую характеристику этому предмету. Абсолютно точное его определение, исключающее любой другой, похожий предмет. Один из нас пытался сформулировать, другой – специально называл предметы, которые подходили под предложенное описание. Любые другие, но только не тот, который и требовалось определить. Выглядело это примерно так:
"Опиши стул".
"Деревянный предмет для сидения".
"Табуретка".
"Деревянный предмет для сидения со спинкой".
"Табуретка со спинкой".
"А чем отличается стул от табуретки со спинкой?"
"Чем, чем… У стула спинка нормально сделана, а у табуретки прибита такими здоровыми, ржавыми гвоздями. Шляпки торчат – кривые, загнутые".
"Ладно. Табуретка с аккуратно прибитой спинкой".
"Ты глупый, что ли. Я не буду играть. Не тупи! Чего тебя на этой табуретке заклинило? Мозгов нет что ли?"
"Хорошо, деревянная плоскость с четырьмя ножками и спинкой, предназначенная для сидения".
"Скамейка".
"То же самое с квадратным сидением".
"Стол! На него тоже усесться можно".
"Где ты видел стол со спинкой?"
"А что, если к столу прибить спинку, он превратится в стул?"
И так далее. В ходе этих игр выяснялось, что не так-то просто сориентироваться в окружающем пространстве. Что мы живем среди предметов, которые даже не можем толком определить. Что огромную часть этих предметов мы просто не замечаем. Какое бы толкование мы ни дали, оно всегда будет неточным. Исчерпывающих определений не бывает вообще. И напрашивался интересный, но неожиданный вывод: человек живет в неопределенном мире. Пользуется неопределенными понятиями. Как же этот мир до сих пор существует? Как он не развалился на части? Что его держит? Какая сила? Одно было ясно уже тогда – что угодно, но только не человеческий разум.