Вспомним некоторые эпизоды из литературы и кинофильмов, связанные с преодолением себя: в фильме "Возвращение" подростки пытаются прыгнуть с вышки; в "Денискиных рассказах" В. Драгунского бедный Дениска также никак не может одолеть пятиметровую вышку, несмотря на насмешки окружающих. То есть вопрос Раскольникова: "Кто я: человек или тварь дрожащая?" – в каком-то смысле будет подешевле, чем вопрос подростка, стоящего на вышке и боящегося прыгнуть в воду. Этот страх задевает и того, кто ещё не умеет кататься на велосипеде, когда все остальные уже умеют. В приведенных примерах скорость погружения в бессознательное и степень травматизма очень велики. И последующая мстительность тем, кто всё это обусловил, также дает свои плоды. В значительной мере сама форма последующей социализации или отталкивания на обочину социума экзаменаторов-инициаторов – это форма мести за жесточайшую подростковую травму.
Но и эта месть является чрезвычайно полезным процессом. Если мы рассматриваем конвейер со множеством производственных операций очеловечивания, то этот участок важен и полезен для оттачивания мастерства шпиона, которое необходимо в ситуации заброшенности (и неважно, кто оказывается его субъектом – Штирлиц или Мата Хари). Но в то же время именно здесь формируются понимание и объяснение уцелевших поведенческих фрагментов, которые будут потом сохранены в различных других прижизненных формах поведения.
С чем же может быть связано современное редуцирование этих процессов? С одной стороны, само смягчение инициационных практик и максимально возможная редукция этой стадии приводит к существенным экзистенциальным потерям общества в целом. Общество теряет ту форму присутствия духа, разность потенциалов, или привязку к трансцендентному, форму некого бесстрашия как готовность к ударам судьбы, и, как правило, сам процесс смены цивилизаций связан с такого рода потерями.
Но, с другой стороны, мы имеем дело с прижизненной легитимацией тинейджерского состояния. Тот факт, что был избран альтернативный способ социализации тинейджеров без избывания их физического и психического бытия, привёл к тому, что это промежуточное бытие фактически стало некой нормой поведения. Во всяком случае, мы это видим на примере гламурных стратегий, вообще на примере эстетики. Уже тот факт, что детская и подростковая литература становится чтением вообще, что какого-нибудь "Гарри Поттера" читают и обсуждают и взрослые, что взрослые увлекаются мультиками, что именно четырнадцати-пятнадцатилетние тинейджеры решают, что читать, определяют эстетические каноны для самых востребованных телеканалов, приводит к тому, что неизбываемое и неуничтожаемое на этом участке пути в известном смысле отравляет будущее, сокращает яркость последующих стадий большей зрелости, более успешной внутренней шпионологии, в результате чего вышедшие из этого ускорителя, из этого синхротрона субъекты (многие из них) вынуждены пребывать в неизбывном одиночестве.
Здесь, в этом возрасте, рождаются и первые номадические толчки. Подростковые компании суть слипшиеся тела, где все частицы зависят друг от друга. А даже первая номадическая скорость предполагает здоровую асоциальность, некую самодостаточность, одиночество, которые в дальнейшем только нарастают по мере набирания номадических скоростей. Но коль скоро соответствующий участок экзистенциального становится неизбываемым эталоном, мы видим, как застрявшие в проживании, зациклившиеся тинейджеры начинают доминировать в эстетическом пространстве. Именно подростку всё чаще адресуются рекламные клипы, состоянию подросткового "кайфования" адресована реклама туристических агентств, всевозможных сладостей, напитков. В не меньшей степени это относится и к самой литературе, и к видеоряду кино.
Это означает, что произошла интоксикация общества. Практически все культуры, которые использовали отдельные полигоны, для того чтобы опасный радиационный материал отрабатывался и уничтожался, знали, что делали: это был способ воспроизвести социальность во всей её полноте, во всех её возрастных этапах. Если же продукты метаболизма не были своевременно извлечены, а напротив, были легитимированы (тинейджерское бытие), то, с одной стороны, это существенно смягчило автотравматизм, уменьшило количество физических травм инициации, но с другой – общество лишилось важнейшей своей функции – способности скрываться и выслеживать. Хотя, может быть, в этом и нет ничего страшного, ибо всё равно остается опыт одиночек. И, может быть, лучше, если он окажется опытом одиночек, нежели если его место займет та или иная парадигма.
Само актуальное современное искусство в действительности основано на универсальном опыте тинейджера. Не случайно большинство современных художественных стратегий объединяет понятие "креативные практики". Что это такое? По сути это игра в скакалочку, где всем участникам может и должно быть хорошо. Креативные практики говорят нам о том, что современное искусство избавляется от формы объективации произведений, но одновременно избавляется и от художественной аскезы, которая, например, требовала, чтобы продукт некой художественной деятельности был успокоен в объективации, чтобы произведение было предъявлено к длительному восприятию и, будучи предъявлено, знаменовало собой традиционный окончательный момент хранимого искусства. Искусство – это то, что можно повесить в залах, сохранить в архивах.
При этом также имела место сумма художественных жестов. Художнику нужно было некоторое время поводить кистью по холсту, а до этого нужно было растирать краски. В некотором смысле этот подготовительный процесс находился в тени, потому что главное заключалось в создании объективации. Теперь мы видим явный сдвиг: объективация всё меньше является окончательной формой бытия искусства, тогда как, напротив, процесс "обмакивания кисточек", само так называемое творческое состояние становится формой обнародованного жеста, то есть как раз креативной практикой. Поэтому креативная практика адресована не тому потенциальному зрителю, который придёт, посмотрит и оценит, призадумается, и, может быть ему захочется изъять это произведение из архивов в своё собственное присутствие, но адресовано такому же потенциальному участнику искусства нон-стоп. Вот мы прыгаем через скакалку – попрыгай с нами. Или есть такая курортная тинейджерско-аниматорская игра, где много человек выстраиваются друг за другом в цепочку и напевают такое заклинание: "Я змея-змея-змея, хочешь быть моим хвостом?", следующий пристраивается и вместе с ними прыгает как хвост, пока эта змея не сомкнется. И вот эта идея самоудлиняющегося хвоста змеи и есть основополагающая идея креативных практик. Главное – попрыгать в этом извивающемся движении и ни о чём не беспокоиться. Художник давно уже не боится быть шумным и надоедливым. Именно в художественных практиках эстетика тинейджеров рефлектирована и максимально, и глубоко, и с наивысшим успехом.
И если мы возьмём прекрасный образ Незнайки-музыканта, то натолкнемся на водораздел. Традиционный художник, да даже последователь авангарда, мог с презрением смотреть на Незнайку, потому что тот. вместо того чтобы совершенствовать свою игру на трубе и совершать аскезу во имя произведения (и тогда это произведение рано или поздно будет предъявлено миру), пытался навязать свою музыку и страшно обижался, что его отовсюду гонят. Обида Незнайки воспринималась как форма его неподлинности, ведь настоящий художник – тот, кто не должен допустить, чтобы его таким образом гнали (пусть лучше сами к нему приходят!). А современные успешные участники креативных практик (или этот бесконечный ветвящийся хвост змеи) расценивают Незнайку с другой позиции – как недотрогу и пижона: подумаешь, всего-то четыре раза ему сказали: "Пошел вон!". А он взял и действительно пошел. И какой ты художник после этого! Ты должен дождаться, пока тебе не семь, а семижды семь раз скажут: "Пошел вон!", – и всё равно продолжать изображать хвост змеи или играть на трубе. И вот тогда ты реально осуществишь креативную практику, тем более сама эта практика не предполагает раскадровки, рассыпания на произведения, она означает лишь одно: нарастить хвост, чтобы другим тоже стало хорошо. Но прекрасен будет лишь вожак, предлагающий новую речёвку.
Таких тенденций много, они в значительной мере связаны с интоксикацией, с тем, что момент инициации оказался распределён, расплавлен по всему конвейеру, не произошло своевременного изъятия ячейки. Мы имеем дело примерно с той же ситуацией, какую описывает Р. Жирар в книге "Насилие и священное". Он говорит, что суть коллективного обряда жертвоприношения состояла в осуществлении образующегося спонтанно сброса насилия. В обществе всегда циркулирует какое-то насилие, оно необходимо, так как в случае войны оно канализируется в форму ярости. Но поскольку это насилие присутствует, накапливаются взаимные обиды, они могут оседать в формах раздражительности или вызывать иную интоксикацию. И обряды жертвоприношений связаны с необходимостью производить сброс и захоронение этого насилия. В этот момент происходит грандиозный катарсис, конечно, жертву убивают, синтезируется некий локальный водоворот, или жертвенная воронка, в которой погибают ещё несколько человек вслед за "козлом отпущения", но зато тем самым спонтанное насилие оказывается сброшенным и общество продолжает существовать дальше.