То же можно сказать и о детстве. Сколько мифов, расхожих сюсюканий в рассуждениях о слезинке ребёнка, о неиспорченности детской чистой души нашим взрослым миром, последующей неизбежной ложью! Поэтому это есть самое святое, поэтому во что бы то ни стало нужно не только оберегать и хранить, но и пытаться удержать в себе страну детства и пр. При этом такого рода заклинания препятствуют подлинно аналитическому рассмотрению. Например, мы забываем, что ребёнок в действительности представляет собой особую форму бытия – существо, которое отнесено к роду homo sapiens. Но по большому счету ребёнок – это имаго, цепочка промежуточных стадий в отношении того, что мы называем завершённой личностью, полнотой присутствия или бытием от первого лица, однако в форме для себя каждая "стадия" самодостаточна. То есть мы сталкиваемся со следующим странным обстоятельством: при самом простом рассуждении о мире мы видим повсюду проявления естественного антропоморфизма. Все антропоморфно: и то, что наивно воплощается в волшебных сказках, и то, что очевидно для ребёнка, что утверждает и наполняет мифы. Предполагается, что научное и последовательно философское мировоззрение постепенно избавляется от антропоморфизма. Например, благодаря современной этологии мы частично избавились от антропоморфизма по отношению к животным. Мы понимаем, что человек – это антимуравей, антиприродное существо. Но остается антропоморфизм детства – маленькому ребёнку странным образом вменяются "взрослые" чувства, но только в зачаточном состоянии. Ретроспективно взрослый вспоминает из детства то, что представляет собой не более чем ростки, тогда как целостная картина, конечно, совершенно иная. Она несколько раз меняется, как в калейдоскопе, и так и положено при подлинных метаморфозах – при превращении личинки в куколку, куколки в бабочку, а бабочки в сон Чжуан-цзы, Но если отбросить мифологемы и посмотреть, что же происходит в действительности, или, в духе Ж. Делёза и Ф. Гваттари, выяснить, как работает эта "желторотая машина" наряду с другими машинами в конвейере, то мы поймем, что каждое существо имеет свои повадки, свои законы бытия, свою экологическую нишу, и, безусловно, эти стадии имаго, включенные в наше обобщённое, очень плохо тематизированное понятие детства, являют собой некую совокупность вылупляющихся друг из друга существ.
Как обычно представляется детство под воздействием скрытой самоцензуры? Нам внушают со всех сторон картинку ностальгически прекрасного времени, когда деревья были большими, когда было настоящее высокое зеркало, куда можно было заглянуть и увидеть что-то интересное. Чудесный, очаровательный мир, из которого мы ушли и куда никогда не вернемся. Но если удержаться от такого рода ностальгических, внушённых и фальсифицированных воспоминаний и попытаться вспомнить: чем же оно, это моё детство отличалось? Что было преобладающим чувством, преобладающей эмоцией? Скорее всего, придется признать, что это была невыносимая скука. Если мы наблюдаем за ребёнком беспристрастно, мы видим, как это существо не в состоянии ничем себя занять. Мир неимоверно скучен. Мир (имеется в виду мир взрослых) замедлен для ребёнка, растянут, наполнен непонятными депозитариями, в нем отложено удовлетворение желания, в нем непрерывно говорят: завтра, послезавтра, через год, когда вырастешь. В процессе взросления мы смиряемся с этим откладыванием, депонированием, но для ребёнка оно неприемлемо, поэтому его быстрая скорость бытия как имаго встречает у взрослых тотальное непонимание. И, конечно, ребёнок сталкивается с тем, что этот мир не предназначен для проживания подлинного детства, так как некому тебя выслушать и некому с тобой по-настоящему поиграть. Нет, занять себя, конечно, чем-то можно, и на паразитировании на этом глобальном состоянии скуки и неприкаянности возникают, например, всякие компьютерные игры, но в значительной степени расставание с детством означает некоторым образом структурирование первородной скуки, нахождение способов избавления от неё.
Прощание с детством идёт рука об руку с созданием текстов бытийной любви, которые можно на манер взрослых более или менее постоянно дополнять. То, что в мире полноценных взрослых личностей представляет уже отдельные сферы бытия, вроде политики, истории, упорядоченного повседневного расписания, для ребёнка тоже постепенно осваивается как игра в придуманную страну со своими законами, которые он сам создает. Эта история гораздо интереснее, чем та реальная история, оседающая в архивной пыли. Но она возникает именно как необходимость структурировать скуку, создать собственную бегущую строку новостей, которая позволяла бы с этим существованием мириться. "Избывать избыток" действительно чрезвычайно трудно. Соответственно, ребёнок слышит постоянные ограничения: отстань, не мешай, не до тебя. Или со стороны мира делаются попытки откупиться: вот тебе очередная игрушка, очередной "Сникерс". Ведь и вправду этот режим бытия, который есть естественное состояние детства, настолько энергозатратен для взрослых, в том числе для родителей, что они не могут там долго существовать, да и не рискуют этого делать. Родители очень любят своё дитя, но, чтобы играть с ним в полноценную игру, нужны колоссальные усилия. Поэтому, играя с ребёнком, взрослые обычно попутно пребывают на оставленной странице книги, додумывают какую-то свою мысль. Взрослый не может вмонтировать в игру полноту присутствия. А ребёнок всё время там, ему иногда не хватает взрослого, и он пытается его подтянуть, собрать всё отсутствующее, расфокусированное в этот же мир. Но чаще всего взрослому это быстро наскучивает. То есть мы имеем дело с двумя совершенно разными состояниями скуки. Одно дело – скука ребёнка с его предельной интенсивностью, другое – скука взрослого, связанная с тем, что он просто не привык к такой интенсивности проживания всего сразу. Взрослому очень важно оставить на потом какие-то моменты времени или определенной структуры происходящего. Ребёнок к этому не привык, поэтому он играет в игру до полного самоисчерпания, до внутреннего спонтанного самооскучнения.
В своей работе "По ту сторону принципа наслаждения" 3. Фрейд писал, что ребёнку нужно повторение – дети не любят новых сказок, ребёнок требует, чтобы рассказывали ту сказку, которую он уже слышал, ему нужны привычные игры и ритуалы. Взрослому же, наоборот, требуется всё время что-то новое: например, невозможно в десятый раз слушать один и тот же анекдот, или ходить на одну и ту же пьесу, или читать одну и ту же книгу (хотя, собственно, почему бы и нет?). Но так ли уж далёк взрослый от детской любви к повторению? Если задуматься о таких моментах, как самотождественность истины (или, например, самотождественность вдохновения, откровения), то взрослый, когда он идёт на новую пьесу в театр или стремится к какому-то новому тексту, быть может, желает получить как раз то, что он уже получал. Другое дело, что он не может достигнуть этой самотождественности через буквальное воспроизведение текста, потому что он всё время откладывает и сравнивает с другим. Ребёнок же играет на тотальное изживание, то есть он не боится, что всё это исчерпается и станет ненужным, он так изживает первые моменты своей жизни, которые потом отбрасывает, подобно тому как змея сбрасывает кожу, выходя из неё обновленной. В действительности мы видим стремление к самотождественности подобного рода и у взрослых, только у взрослого самотождественность истины, или подлинности, как взыскуемая величина требует определенного рода обновления и новизны, и в значительной степени она "работает", поскольку наличествует страховочный механизм борьбы с оскучнением: если я всё исчерпаю сейчас, что я буду делать потом? У ребёнка такого механизма нет. Обычно говорят, что вот он схватил новую игрушку, два-три дня её из рук не выпускал, а потом выбросил и больше к ней не возвращался. И за это бедного ребёнка чуть ли не критикуют – а он не может жить иначе. Конечно, у него нет такой предусмотрительности откладывания. Его проживание настолько интенсивно, что пока он не проживет эту игрушку, он не может от неё оторваться, и наоборот, потом он может совершенно спокойно её выбросить, от неё отрешиться. То есть перед нами иное существо – оно именуется имаго.
Конечно, это человек, один из населяющих реальность человеческого, но в каком-то смысле это иное существо, чем его преемник, живущий в том же теле и откликающийся на то же имя. Невзирая на тождество тела и тем более на другие меры тождества, принимаемые обществом, например удостоверение личности и прочие формы документированности (все эти меры призваны камуфлировать реально совершающиеся метаморфозы, они призваны к тому, чтобы все существа, живущие в этом теле, во что бы то ни стало втиснуть в единственную рамку, назвать одним именем и произвести таким образом некое противоестественное биографическое и автобиографическое отождествление), всё равно остаются обитатели разной степени призрачности. Но в результате этих усилий скрывается реальный факт неединственности духовных и душевных аватар, которые случаются в нашем теле. В этом смысле мы являемся ходячими кладбищами, где умер ребёнок, умер подросток, но остались призраки. В нас остался призрак умершего ребёнка – не совсем, конечно, умершего, он ещё произносит какие-то слова, иногда появляется, как прочие привидения, но все же он уже больше не населяет это тело. Разговор с призраком – это разговор особый.
К.П.: Александр Куприянович уделил особое внимание амбивалентности ребёнка, начав с того, что это "желторотая машина" и в сущности эта "машина" ужасна, а потом перешёл к восхвалению ребёнка в сравнении со взрослым – взрослый ребёнка "не догоняет".
Рассмотрим эти положения более подробно.