Ему скучно влачиться без дочки,
старику, к колокольне высокой
и звонить о своей недотроге -
о гордыне своей одинокой.Дочка чудная хочет на воздух,
задыхаясь от пыльного света.
Будь что будет, а что будет после:
окончания нету в либретто.Он, горбун, жаждет герцога крови
в полутьме, в подземелии тусклом.
От реальной, сверкающей боли
на полу театральные блёстки.Нету крови, лишь перхоть да копоть,
бледный стон стариковской гордыни.
Затерялись в подвале глубоком
песни герцога, и рядом с ними:хлам родительский, копии писем -
педантичная страсть каллиграфа.
Под чернильной поверхностью спеси -
водянистые призраки страха.
* * *
Это – азбука Морзе,
разбросанная бисером
по страницам.
Каждая единица
обозначает молекулу дыхания,
а обозначив, исчезает,
тает на языке, как мята,
оставляя меты тут и там,
незаметные никому, кроме
членов тайного общества,
никогда не вышедшeго на площадь.Площадь оцеплена статуями,
торговые ряды пусты,
памятник смотрит в другую сторону,
трамвайные пути заросли бурьяном.Пахнет тлеющими листьями,
и перекличка сторожевых
стынет на лету в вязком воздухе
и висит коническими штыками
на гудящей сети
беспроволочной связи
чьего-то спутника,
пропавшего без вести.
* * *
Ночной полёт над Кандагаром
долиной дальней Шаганэ.
Казак запахивает бурку.
Трофею рад он не вполне.
А на боку усталый Пушкин
судьбе глядит в вороний глаз.Вдали рокочущие танки
на батальонный водопой
прошли и сгинули. Вотще
стоит осенняя погода.
Всё к Рамадану. Вообще:
есть виноград, арбузы, дыни.
Могучий отрок гор таджик
наставил гордый свой кадык.И только ястребу неймётся
над ровным станом англичан.
Там бессловесные индусы,
поставив в козлы карабины,
рассевшись, пьют пахучий чай.К рассвету всё не шевелится.
Печальны чары мрачных гор.
В выси висит стальная птица.
Проснулся Лермонтов. Спешит
по косогору на перемену вахты.
Муэдзин заводит свой гортанный зов.Узбек, закуривая "Винстон",
дороден, хитр и дальновиден,
свой открывает магазин.
Солдаты делят сахар. Воздуха раствор
теплеет. Становятся яснее различимы:
грязь базара, бараки пленных, изгородь,
ров нечистот и пластиковый строй
фугасов кока-колы в шалмане на углу,
который сторожит весь високосный год
в чалме столетний дед.Тут зябко поутру.
Огромный глаз погас и киноварью
вытек и застыл.
A вахтенный моргнул
и АКМ потрогал. Замёрзла
граница неба, гор и темноты,
где зреет, нарастая
донным, дальним гудом,
ночной полёт над Кандагаром.
* * *
Как белофинны в маскхалатах,
немые вспышки белых звёзд.
Прогноз погоды сводкой с фронта
звучит. И обещанья гроз
в глухой долине Дагестана
с небес спадают серой манной
на неподвижный Гельсингфорс.
Точнее, Кенигсберг, но сверху
за тыщу вёрст на разобрать.
Заладят – киселя хлебать!Ржавеет утлая подлодка
с торпедой звёздной симбиозна.
Там некогда тонул десант
на боковых путях прорыва.
Все письма посланы, но вряд ли
на дальнем берегу пролива
их в срок получит адресат.До нас, при перемене ветра,
летит погасшая зола
и привкус дизельного дыма.
У школы холм металлолома
не остывает до утра.Глядишь, а за окном зима,
глядишь, и жизнь пошла по свету,
родных разбросанных ища.
В глуши молочный путь затерян,
у каждого своя война.
А у доживших до рассвета
уже разведены мосты.
Они давно живут без сна,
как раньше, спать ложась без света.
Двадцатый век за всё живое…
Судьба из века в век проходит
стопами, лёгкими, как сон,
разведкой на бесшумных лыжах,
ища с огнём надёжный дом.
Где люстра в кухне неподвижна
и только рюмки дрогнут нежно
от донных взрывов дальних войн.
* * *
Я вернулся взглянуть, как живётся снаружи,
просто вздохнуть, повторить своё имя.
Я увидел: бульвар наполняется паводком света,
и деревья стоят все в пуховых платках хлорофилла.
Я проснулся легко, помня только о сыне.Отойди на минуту, подумай, а может быть, этот остаток,
быстрый спазм полусна, oн и служит моим оправданьем.
Пресловутое чудо мгновенья остановлено гипсовым взглядом.
Это странное чувство, которое, с первого взгляда,
нарушает людьми предназначенный сердцу порядок.Я прошу – загляни через слой неразборчивой плёнки,
сквозь коросту годов. Ты увидишь, что нету ошибки.
Это слой наносной, скорлупа, оболочка, но, как у ребёнка,
там мерцает изменчивым светом тепло сердцевины.
И как в детстве – предчувствия горькие всхлипы.Мы идём по пустеющим улицам, гадая, насколько
чья-то доля вины тяжелее в последнем итоге.
Не волнуйся, мой милый, сказала усталая Ольга,
это просто душа ещё постарела немного,
всё равно под конец будет всем одинаково больно.И недолго нам ждать. В парке гулко.
Дорогие места отзвенели стеклянной листвою.
Каменистый ручей к декабрю замёрз ненадолго.
Вот Thanksgiving, и пригороды Вашингтона
по утрам застывают на дне голубого раствора.Это северный Юг, где мы когда-то любили
синь газонов и реку в дремучих лианах.
Храм мормонов эмблемой Мосфильма на звёздном
экране.
Всё останется, но постольку поскольку
остаётся хоть кто-то из тех, для которых не странно
расставлять бесполезные вещи на время по полкам ничейным,
на ничейной земле постоянного перемещенья.
Средь разбитых зеркал мне знакомо лицо анонима,
вновь воскресшего, не просящего о прощенье,
после четверти века любви, проходящего мимо.Потому что, раз нету любви – нет и прощенья.
Есть, однако, прощанье. Не то с языком созреванья,
не то с воздухом в мёртво-резервном пространстве.
Когда всё ускользает, остаются хрусталики зренья,
среди мёртвых окопов – озёрный хрусталь Зарасая,скифский дар – халцедонный прибой Коктебеля.
Не грусти. Всё равно мы живём на краю Средиземного моря:
дымный запах акаций, ржавый танкер и тающий берег.
Всё пройдёт и остынет. Но есть предрассветное горе.
Когда души расходятся, больше друг другу не веря.Это значит – не верить себе, забыв о потере,
готовить себя к другому рожденью.
Наклонясь над постелью, память вспомнит по воскресеньям
о глубинном тепле, постоит надо мной, и простынет
след ее, затихая шагами за дверью.
Памяти Джорджа Гаррисона
То с одним, то с другим -
расстаёмся с Битлами.
Да и сами, глядишь,
из окошек глотаембездну общих небес
и гитарного гуда,
узнавая с утра,
что случилось под утро.То ли Джон, то ли Джордж,
то ли ты, то ли я.
Так в табачном дыму
тает ткань бытия.Быт ползёт.
Расстаёмся с детьми
навсегда. До-ре-ми.
До-ре-ля. Да и я.
Гимн пропавшей страны.
Расстаемся и мы.Он звучит, как аккорд
опустевшему залу.
Нажимаешь "Remote" -
оживает гитара.
Вот экран-натюрморт.Ставший общим ландшафт,
фог над гаванью рано.
Ливерпуль ли, Нью-Йорк,
где в траве свечи на
земляничной поляне
всё дрожат до утра.Покурить и допеть,
может, станет не пусто.
И становится грусть
продолжением юности.
Так становится смерть
атрибутом искусства.
* * *
Две души в потёмках жили.
То не жили – не то жили.
Отдыхали впопыхах.
Чудный стих в словесном иле
засыхал в черновиках.Вот одна из них как будто,
протрезвев наверняка,
захрипев, встречает утро.
Забывается на сутки
и мытарит до звонка.А её подруга нежная
всё блуждает в полутьме.
Днём ли, ночью ненадёжной ли,
горло прикрывая бережно,
убегает налегкев поисках жены-сестрицы,
от отчаянья живой.
Сколько нам ещё останется
судьбами играть с тобой?Я такая же, подруга,
задержалась на года.
По карманам погадаю:
то судьба, то не судьба.
Мелочи найти на дваостывающих жетона,
чтоб хватило нам вдвоём.
У последнего вагона
переводчика Арона
мы с надеждой подождём.Может быть, он сам приедет
или спутницу пришлёт.
В зоопарк проедут дети.
Или это только снится?
Не приедет – повезёт.Подождёт ещё немного
у тоннеля на ветру
проститутка-недотрога,
где подземная дорога
ляжет скатертью к утру.