Мария Рыбакова - Гнедич стр 5.

Шрифт
Фон

Я мог бы остановиться, подойти к нему,

прислушаться,

если в песне были слова,

а не только завывания гласных, -

может, таков был Гомер, -

но бродяга больше похож на пьяницу,

чем на поэта – любопытство

не доведет меня до добра;

опасайся, Гнедич, сирен!

Он стал сочинять шутливый отчет

Батюшкову о своем путешествии,

представляя себя Одиссеем.

Пока на станции меняли лошадей,

он зашел в трактир, спросил себе чаю и хлеба,

вынул листок бумаги, послюнявил карандаш.

"Много в пути испытаний мне выпало", -

муха шла по ободку чашки,

переступая тонкими лапками,

и блик от окна играл на фарфоре, слишком горячем,

чтобы к нему можно было прикоснуться.

И жизнь нахлынула на Гнедича страшной волной,

которую он читал в первый раз и в последний,

и мог разобрать только одно слово: сейчас.

Карандаш в руке, бумага с жирными пятнами

(оттого что он положил ее на грязный стол),

трещина, тонкая, как волос, на белой чашке,

начищенный бок самовара, темная икона в углу,

дневной свет за окном, столь густой,

что его можно было пить,

есть и резать на куски -

все это было с ним, с Гнедичем, только однажды,

и он захлебывался в этих вещах.

Уже пора было садиться обратно в коляску.

Листок он сунул в карман.

Ямщик засвистел, лошади стали

перебирать копытами,

Гнедича затрясло, но он не пытался

убежать от этой муки в свои мысли -

нет, он прислушивался к телу,

к тому, как боль застучала в висках,

и позволил сердцу стучать в такт с этой болью;

тошнота подступала к горлу,

но он любил свое тело,

любил изуродованное лицо

(которое больше никто не любил).

Он знал, что их отнимут, как уже отняли

чашку, самовар, трактир;

и много верст позади их все отняли -

каждую березу, каждую сосну,

которая проносится мимо,

уменьшаясь, потому что к северу

деревья тяготеют к земле

под тяжестью неба.

Все ниже летали птицы.

Гнедич сидел, обхватив колени,

подпрыгивая на ухабах.

О моя маленькая жизнь, зоэ, биос,

как я жалею, что не любил тебя вовремя:

вчера, например, я не любил тебя, засыпая,

мечтал о Семеновой,

вместо того чтобы чувствовать тяжесть в ногах,

следить, как закрываются веки.

Он вынул из кармана листок бумаги и развернул его.

"Я Одиссей, волны качают мой плот,

но я пристал к гостеприимному острову

под названием трактир;

там мне поставили заморское зелье, жидкий чай;

прыщавый половой не был похож на нимфу;

сады не расцветали вокруг и птицы не пели;

была, впрочем, муха -

может, Афина в образе насекомой?

Я не знал и смахнул ее с чашки.

Уже становится поздно, придется где-то заночевать;

я только надеюсь, что на постоялом дворе

хозяйка не превратит меня в зверя,

а если вдруг превратит -

так пусть расколдует к утру".

На постоялом дворе было так грустно, как будто

никто никогда не приезжал, а все только уезжали,

и даже когда уехали последние – никто не помнил.

Паутина в углах и слой темной пыли

на всем, к чему ни прикоснешься.

Лошадей распрягли,

самовар оказался холодным,

хозяйка и впрямь была похожа на ведьму.

Только бы в комнате не оказалось клопов.

Лары пощелкивали половицами,

пенаты резвились на чердаке, как летучие мыши.

Он засыпал и не мог заснуть;

что-то билось в окно -

сердце, бездомный дух,

забытый сон, моя юность...

К тридцати годам мы забываем столь многих.

Нас простят лишь потому,

что самих очень скоро забудут.

"Батюшков! из жесткой постели,

с постоялого двора,

из кромешной ночи

прими уверения в дружбе самой сердечной!

Я никогда не слыхал, чтобы боги дружили -

потому мы с тобой, Батюшков, выше богов!

И тут же в ночи надрывно заплакала птица,

чтобы напомнить ему о грехе гордыни.

Сон одолел Гнедича – мягкий, как покрывало,

брат смерти, пока еще только брат;

ночная жизнь леса, о которой он не подозревал,

разыгрывалась под небом: совы ловили мышей,

филин гукал, мягкой походкой

шли бессонные лапы

хищных зверей.

Перед рассветом все стихло;

темнота побледнела, и, прежде

чем выкатился шар солнца,

воздух затрепетал.

Гнедич проснулся счастливый, как в детстве,

оттого что скоро встретится с другом,

оделся со взрослым тщанием,

смотрел в пыльное зеркало

(трещина разъединяла лицо

на две половины).

Освеженный, он спустился по лестнице,

сел в коляску; отдохнувшие кони

были резвы, листья чуть пожелтели за ночь

и деревья по краям дороги

хотели его обнять.

Он подумал: как много есть уловок у мира,

чтобы не пустить нас дальше -

лесной шатер, пение птицы, цветок...

Взять, например, Нарцисса -

может быть, не свое отраженье, а рябь на воде

заставила его смотреть снова и снова,

мир поймал его в красоту, как в ловушку,

и растворил без остатка.

Тошнота опять подступала к горлу,

головная боль от толчков и от поворотов.

Потом кончились ухабы, пошли лужи

столь огромные,

что в них отражался лес и пол-неба,

колеса завязли в грязи, пришлось выталкивать.

Наша земля отчего-то совсем не удобна

и тело – по крупному счету -

тоже такое же бездорожье,

в котором увязают мысли, чувства,

и все кончается лужей,

комком грязи,

горсткой пепла.

Но дорога выровнялась, и колеса побежали.

Деревья мелькали по обе стороны быстро-быстро.

Вдали почудилось облачко дыма,

и уже на горизонте вставала усадьба,

и уже можно было различить окна,

треугольный фронтон, четыре колонны,

уже можно было различить ступени,

и на ступенях маленькую фигурку,

которая бегала туда-сюда и махала ему руками.

Путешествие кончено,

я прибыл,

мой друг! Мой друг!

радуйся.

ПЕСНЬ ПЯТАЯ

Батюшков бросился ему на шею

и крикнул человеку,

чтобы тот выносил саквояж из коляски,

а сам продолжал приплясывать вокруг друга,

будто совершал дикарский обряд.

Он повел его на свою половину,

где в прихожей тускло-тускло горела одна лампадка,

сладковатый запах из церкви;

они прошли в залу и обнялись.

Батюшков давно перестал замечать,

как скованы движения друга,

будто Гнедичу не по себе оттого,

что он разводит руки и касается другого;

прикоснувшись, он выпрямлялся, как автомат,

высоко поднимая голову (это была не гордость,

но поскольку лицо все в оспинах,

его надо держать высоко),

а легкий Батюшков прижался к нему

на несколько секунд,

и сердце его трепетало, как птичка,

сухая, теплая и вздрагивающая.

Он отступил на несколько шагов и смотрел на Гнедича,

улыбка мерцала в углах его рта,

совершенно мальчишеского, и трудно было поверить,

что он совершил три военных похода, был ранен.

И, запустив руку в кудри, как будто в смущении,

он показал Гнедичу на кресло – мол, садись,

легкий как птица перебежал в коридор,

чтобы позвать человека: "Ванька, Ванька,

принеси нам шампанского!" – и тихо прибавил:

"Тебе понравится".

Не теряя механического благородства,

Гнедич пригубил шампанское и похвалил,

а Батюшков засмеялся от радости:

ах бегут года, Постум мой, Постум мой

(в юношестве Батюшков был Ахилл или Постум,

а потом будет: Константин Бог).

На столе была стеклянная ваза

с букетом срезанных утром цветов;

вода преломляла

их стебли под углом столь неестественным,

что Гнедич никак не мог оторваться и перевести взгляд

с воды на лицо друга -

и чем больше Батюшков говорил,

тем больше глаза (от усталости, вероятно)

соскальзывали обратно к воде... и фразы

преломлялись в сознании, как эти стебли,

в неестественной призме,

и речь Батюшкова такая ясная

становилась странной.

Батюшков говорил,

что научился надеяться по-настоящему.

Он зажег свечу и поманил Гнедича

обратно в прихожую.

(...Так трудно оторваться от мерцающей воды

так трудно следовать за другом усталыми шагами...)

Там – осторожно, чтобы не поджечь ее,

он поднес свечу к паутине в углу и показал Гнедичу,

где, в сплетении тонких нитей,

он нашел надежду.

Гнедич кивнул,

но зрачки были слишком утомлены,

чтобы разглядеть ее.

Батюшков ждал, что друг будет с ним спорить,

но Гнедич боролся со сном и говорил только:

да-да, он согласен,

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub fb3