"Иной искатель чаши с ядом…"
Иной искатель чаши с ядом
Давно метнулся и затих.
А я, смотритель поздним взглядом,
Оценщик далей золотых,Пожалуй, только от испуга
Не верю бритве и ножу,
И ночь весёлую в подругах
По старой памяти держу.Поют часы, стучат колёса.
Разлука, лестница, привал.
Лиловый голубь это просо
Давно уже отгоревал.Давно в истоме заоконной,
Внизу и справа, погляди,
Томится ангел незнакомый
С открытой раною в груди.Давно голубка ворковала
И била крыльями в стекло.
Так нелегко, и небывало,
И даже, кажется, светло.А стук часов всё чаще, чаще,
И, может быть, в последний раз
Настоем осени горчащей
Любовь отпаивает нас.
2 сентября 1986
"Один не услышит. Другой не поймёт…"
Один не услышит. Другой не поймёт.
Имбирь да корица, рождественский снег
сулят обывателю добрый ночлег.
Не сахар, подружка, не сахар, не мёд.
Дай бог ускользнуть по безмолвному льду, два слова связать,
и добавить одно-единственное,
замерев на ходу, чтоб боль отпустила.
Не всё ли равно?
Спросонок, как провинциальный баптист,
до самой могилы не знающий, как
толкуется крик на иных языках,
я снова пущусь в бормотание, в свист,
и вздрогну. Неужто вокруг – на века -
фальшивая музыка черновика,
предпраздничный вечер, пустые труды в осколочной мгле
неурочной звезды?Душа обветшала, и тот матерьял,
который портной на неё подбирал,
топорщится, морщится. Вылезший мех – одно безобразие.
Курам на смех
задумался жалкий чиновник, шинель ощупывая.
Понемногу метель
скрывает проспекты, огни. На ветру погасшая трубка чадит,
и горчит
табак, и похмелье в немилом пиру в висок
подростковой мигренью стучит.
И собственной кровью наполненный шприц,
пронзив перегар городов и границ,
не лечит. Грабитель у входа на мост за снегом не видит
ни солнца, ни звёзд.
Чья речь заблудилась? Чья – пробует всласть
горящею стрелою взлететь и упасть?Житуха, пропажа, чердак да подвал. Осенняя твердь,
голубой керосин.
Кого ненавидел – того целовал, а там присмирел,
ни о чём не просил.
Я парень простецкий, себе на уме, мне тесно и ветрено
стыть на холме,
и нёбо саднит. Задуваю свечу, во сне распеваю,
а в жизни молчу.
И чей это голос! Конечно, не мой. Горбатый старик
в папиросном дыму,
он тоже томился воздушной тюрьмой, но понял.
А я и помру – не пойму.
Век буду за сердце ладонью сухой хвататься спросонья,
и воду толочь
в ворованной ступке, случайной строкой пропарывая
американскую ночь.Шей, мастер, глотая булавки. Я сам вгрызался, бывало,
в холщовые швы
и ножницами угрожал небесам, топча отсыревшие
камни Москвы,
страшился свободы, чурался труда – а что же умел?
и умел ли когда?Дай выйти на воздух. Трезвея, узнать в конце переулка,
над снежной горой,
вполсилы горящую рыжую прядь рассвета.
Ни первой тебе, ни второй
попытки. Должно быть, друзья мои там – стекольщик,
закройщик, сапожник, босяк -
заждались. Постой, я им тоже подам свой косноязычный,
растрёпанный знак -
и город исчезнет. И новая речь шинелью украденной
свалится с плеч.
"Вот церковь, – я сказал, – Петра и Павла…"
"Вот церковь, – я сказал, – Петра и Павла.
Она давно заброшена. Когда-то
в ней овощи хранили, а однажды
решили клуб открыть, однако быстро
задумались – ведь кладбище вокруг!
Перепахать хотели, но, как я
слыхал, районный эпидемиолог
не разрешил. А кладбище и клуб -
две вещи несовместные. Хотя, -
я засмеялся, – под иным углом
мне вся моя отчизна предстаёт
огромным сельским клубом, в бывшей церкви,
среди могил…" Я долго рассуждал,
но спутники мои не улыбнулись.Мы обошли несчастную церквушку
и замерли. В одном окне была
проломана решётка. Я, подставив
какой-то ящик, подтянулся на
руках и стал протискиваться в
дыру. Там не хватало одного,
от силы двух железных прутьев, так что
и при моём – весьма субтильном – тело -
сложенье было трудно. Оцарапав
бок, рассадив ладонь, переводя
дыхание, я всё-таки пролез
в просторный полумрак, и спрыгнул на пол,и руки отряхнул. Запахло тленом,
гниением и калом, голубиным
помётом, запустением. Иные
из фресок расплылись, другие были
попорчены зубилом. Однорукий
Христос (академического стиля
начала века) шествовал по водам
к ободранной стене, где красовался
обрывок ситца с надписью "Да здра…"
Невыносимо стало мне. Я крикнул:
"Эгей, сюда!" – но спутники мои
не захотели выпачкать костюмов
о кирпичи, о штукатурку, о
порядком поржавевшее железо
разломанной решётки. Но один,
когда я лез обратно, вдруг взмахнул
рукой и щелкнул кодаком. Спустившись,
я снова засмеялся, увидав
большую надпись "ХОДА НЕТ" над самой
решёткою.
Впоследствии мой спутник
признался мне в письме, что наш поход
нисколько не понравился ему,
скорее озадачил, лишний раз
заставив вспомнить о юродстве русских,
скорбеть, что в бедном этом государстве
заброшенных церквей, забытых кладбищс бумажными венками на могилах
сто лет пройдёт, и триста лет…
Но, впрочем,
писал он в заключение, я рад,
что сделал этот снимок. Прилагаю.Я сохранил его. Цветное фото,
фигурка диссидента, и решётка,
и надпись черной краской: "ХОДА НЕТ",
и яблоко червивое на чьей-то
могиле безымянной…
"То ли выдохся хмель, то ли скисло вино…"
То ли выдохся хмель, то ли скисло вино,
то ли муха жужжит у виска.
Есть у времени вредное свойство одно -
на пространство глядеть свысока.В паутинных углах дорогого жилья
знай талдычит, в глазах мельтеша:
Хороша ль контрабандная участь твоя?
Отвяжись, говорю, хороша.Отчего ж, донимает, в раскладе таком
не особо вам сладко вдвоём?
Оттого, что другая – с иглой, с гребешком
в изголовье томится моём.И как всякая плоть, осуждённая ждать
с мирозданием наедине,
загляну ей в глаза, отвернусь и опять
пустоту обнимаю во сне.И украдкой зима подступает, как встарь,
воротник роковой серебря.
Недурное наследство получит январь
от стареющего декабря.И темнеющий запад, блистая тайком
перед тем, как пойти с молотка,
алым шёлком затянут, железным серпом
ниже горла надрезан слегка.А дворами по-прежнему ветер и свист,
пляшут крылья сырого белья.
Ненаглядный дружок мой, осиновый лист,
навострился в иные края.Собеседник, товарищ, евангельский тать,
хоть из кожи наделай ремней -
только ради Христа, не берись сочинять
послесловия к жизни моей.
9 ноября 1987
"Льётся даром с языка, мучит и калечит…"
Льётся даром с языка, мучит и калечит
мусорная музыка урождённой речи.
Остриём карандаша ранит и отпустит,
затерявшись в ландыше, в заячьей капусте.Кто польстится на неё? Беспризорной тенью
ищет наказания, просит искупленья,
шелестит кириллицей, муравьиной кучей,
ластится, не мылится, гонит прах летучий.Клюнул кречет кочета, в поднебесье тащит.
Всё пройдёт, за вычетом кратких и шипящих,
ушлой безотцовщины, тех, кто были чьей-то
глухотой защищены от немецкой флейты.И седому пьянице с горькими устами
детская достанется трубочка в гортани
да в казённом зеркале солнца отблеск тонкий
на больничном никеле в дифтеритной плёнке.
"На востоке стало тесно, и на западе – темно…"
На востоке стало тесно, и на западе – темно.
Натянулось повсеместно неба серое сукно.
Длиннокрылый, ясноокий, молча мокнет в бузине
диктовавший эти строки невнимательному мне.Тихо в ветках неспокойных. Лишь соседка за стеной
наливает рукомойник, умывальник жестяной.
Половица в пятнах света. Дай-ка ступим на неё,
оживляя скрипом это несерьёзное жильё.Город давний и печальный тоже, видимо, продрог
в тесной сетке радиальной электрических дорог.
Очевидно, он не знает, что любые города
горьким заревом сияют, исчезая навсегда.Остаётся фотопленка с негативом, что черней,
чем обложка от сезонки с юной личностью моей.
Остаются вёдра, чайник, кружка, мыльница, фонарь.
Торопливых встреч прощальных безымянный инвентарь.Блещет корка ледяная на крылечке, на земле.
Очевидно, я не знаю смысла музыки во мгле.
Но останется крылатый за простуженным окном -
безутешный соглядатай в синем воздухе ночном.
"Вот элемент пейзажа, чтобы унять глаза…"
Вот элемент пейзажа, чтобы унять глаза.
Небо – печная сажа, киноварь, бирюза.
Море – толкнёт, обманет, вынесет на песок.
Имя – костёр в тумане, вытертый адресок.Наперекор недоле, смерти наперекос -
пригоршня серой соли, химия вольных слёз.
Крымский кустарник тощий, корни, узлы ветвей.
Мне бы чего попроще, вроде любви твоей.Пригород. Дым древесный, тот, что очей не ест.
Чинный собор воскресный, колокол, медный крест.
И от мороки снежной слабых, коротких дней
прошлое безмятежней, будущее темней.Вот и впадаешь в детство, высветленный зимой.
Время б оглядеться, Господи Боже мой.
Что ж ты, Аника-воин, по молодому льду
бродишь среди промоин, мучаясь на ходу?