"Значит, и ты повторник. Твой воздух едок, как фтор…"
Значит, и ты повторник. Твой воздух едок, как фтор,
и одинок, словно в Дрездене, в сорок третьем году, инженер -
еврей.
Ключик к хорошей прозе едва ли не в том,
чтобы она была не меньше насыщена, чем хорейили, допустим, дактиль. Сгущённая во сто крат,
жизнь не выносит пошлости. Вот тебе оборот:
с бодуна пробормочешь невесть почему: Сократ,
и вспоминаешь: цикута, бедность, старый урод.Между тем он умел взмахнуть галерным веслом,
и, отведав брынзы и лука, рыгнуть, и на даль олимпийских гор
направлять свой лукавый взгляд под таким углом,
чтобы пот превращался в кровь, а слеза – в кагор.Растворятся во времени бакелит, КВН, совнархоз, люминал.
Даже сотням и тысячам неисправимых строк -
шестерить муравьями в чистилище, где и нам
в лебеде и бурьяне, в беззвёздных сумерках коротать свой срок.А как примешь известно чего, как забудешь про все дела -
вдруг становится ясно, что вечный сон – это трын-трава.
Ключик к хорошей прозе, мой друг, – чтобы она плыла
от Стамбула под парусами, курсом на греческие острова.
ДВА СТИХОТВОРЕНИЯ
I. "Что, молодой исследователь мой, глаза устали? Хочется домой?.."
Что, молодой исследователь мой, глаза устали? Хочется домой?
Так хороша! И доставалась даром. Предполагалось, что
была долга:
верховья Волги, светлые снега, и грустные прогулки
по бульварам,и лыко – в строку, даже смерть – в строку. Остаток спирта,
горстка табаку,
и влажные возлюбленные очи. А что распродавалась
с молотка -
должно быть потому, что коротка, куда короче
петербургской ночина островах, в июне. Вещество дыхания не весит ничего.
Я был паяц, но преклонить колено умел, как взрослый.
Шёпотом, шутя,
скажу тебе, безусое дитя: бумага – прах, а музыка нетленнаи царствует, не чувствуя вины. Одна беда – чернила холодны,
и видишь, выбегая из больницы, – она уже уходит, будто ей
не нужно больше жалости твоей. Не обернётся и не повторится.
II. "По смерти, исхудал и невесом, бомбейский грешник станет смуглым псом…"
По смерти, исхудал и невесом, бомбейский грешник станет
смуглым псом,
а праведнику – перевоплотиться в пар
над рассветной заводью, в туман,
вздох детский, недописанный роман, в щепотку пыли,
то есть единицухранения. Пылающим кустом светясь,
услышишь осторожный стон
тех беглецов и их ночные речи, в корнях запутавшись,
в пустынных временах,
и усмехнёшься: грядка, пастернак, не заводи архива,
человече.Не рифмовать – ночную землю рыть. Не обернуться,
и не повторить
считалки жалкой, если тем же рейсом взлетят твои бумаги
в тот же путь.
Закашлявшись, хватаешься за грудь и хрипло шепчешь -
кирие элейсон.Нет, не буддист, но и тебя, сверчка, в бараний рог
запечная тоска
гнёт, голосит, бесплатным поит ядом. За всё про всё -
один противовес,
сагиб необитаемых небес, чернильных, хрупких,
дышащих на ладан.
"Если бы я умел, глухарь, непременно вздохнул бы и распахнул окно…"
Если бы я умел, глухарь, непременно вздохнул бы
и распахнул окно,
чтобы лучше услышать июльский дождь. Знаю-знаю, его октавы
слишком просты для знатока, слишком однообразны, но
я и сам незамысловатей прочих, какие уж там забавы -не сложнее дождя, что идет на убыль, не лакомее обед,
чем у рублёвой шлюхи. Любой человек удручён,
полусчастлив, вечен.
Множество есть у него пристанищ – а ежели дома нет,
наживное, как говорится, дело, ножевое. Зябнут твои плечинеприкрытые, зеркало светится, на поверку ещё кривей,
чем казалось вечером, простыни тяжелы сырые,
и под окнами в пять утра женский голос: "Матвей, Матвей!"
И секундой позже мужской, тоже отчаянный крик: "Мария!"
"От первой зимы до последней зимы…"
От первой зимы до последней зимы то злимся,
то спим, то юродствуем мы,и дарятся нам безоткатные сны
от первой войны до последней войны,пригубишь ли, выпьешь, допьёшь ли до дна -
восходит звезда, утекает она,начало любви. Середина. Конец.
Кто отчим твой, старче, и кто твой отец?
"Перегори, покайся, помолчи, когда в двоякодышащей ночи…"
Перегори, покайся, помолчи, когда в двоякодышащей ночи,
похожей на любовную записку, перебираешь чётки тех времён,
где тёмных граждан юный фараон учил молиться
солнечному дискуЕщё Эсхил Шекспиру не писал, и подымался к жарким небесам
от жертвенников запах керосина. Заветный луч
в восторге обнимать.
Сгубить жену, но чтить царицу-мать, и казнь принять
от собственного сына.Где дочери? Где внуки? Где отцы? Идут ко дну матёрые пловцы
во времени, музыка роговая – не роковая – щурится на блик
зари, и твой убыток невелик. Быть, изгибаться. Улочка кривая,язык развалин, бедности, беды, двурогой жизни. Старые
сады спят молча, не испытывая страсти. И снова просишь,
но уже на том
наречии, в котором Эхнатон не разбирался: погоди, не гасни.
"Смеётся, дразнится, шустрит, к закату клонится…"
Смеётся, дразнится, шустрит, к закату клонится,
бьёт крыльями, шумит, и жалуется, что скучно.
Кто ты у нас – капустница? Лимонница?
Так суетлива, так прекраснодушна.Лет восемьдесят назад в растраве питерской
тебя, летающую по будущим могилам,
узнав навскидку из окна кондитерской,
воспели б Осип с Михаилом,они воскликнули б: "О Господи, жива ещё,
не верящая молоту и плугу!" -
и, поперхнувшись чаем остывающим,
взглянули бы в глаза друг другу.Чем долго мучиться и роговицу заволакивать
балтийской влагой, ты обучишь сына
своих сестёр, как бабочек, оплакивать,
и превращать окраины в руины -там диамант фальшив, как песня пьяного,
и царствуют старухи-домоседки -
кочевница моя, заплаканный каштановый
свет, спящий на октябрьской ветке.
"Взмолится дева, художник нахмурится, лебедь заменит на демона…"
Взмолится дева, художник нахмурится, лебедь заменит
на демона -
и побредёт привокзальною улицей – где я, откуда, зачем она?Как же изогнуто небо родимое, как коротка
несравненная повесть!
Как же запутаны неисповедимые тропы Господние, то естьтак исковерканы, так измочалены – страшно,
полого ли, круто -
здравствуй, подвинься, начальник печальный -
и засыпаешь, как будток свежей болячке, ночью молочной, вдруг прижимаешь
с надеждой особой
лист подорожника с дачной обочины – дикорастущий,
нетрудоспособный.
"Прятки, салки да третий лишний. Есть о чём ещё погадать…"
А. Ц.
Прятки, салки да третий лишний. Есть о чём ещё погадать
тем, кто ставил на промысел вышний, на господнюю благодать,так одни, страстотерпцы пламенные, хлещут каменное вино,
а другим достаётся анима, словно выигрыш в домино -словно приз дворовый и проигрыш – штукатурка, липы, стакан
белой головки. Ничем не покроешь эту участь, пыльный накалсорокасвечовый. А время ёмкое пузырится, шипит, суля
топот конский да путь с котомкою. Что случилось с тобой,
земля,отчего ты сыра и так негостеприимна? Скупа, гола.
Ах, любила – только не всякого. Не жалела, не берегла.
"В молодости – летать, лепетать, в зрелости – трезво судить, но зато уж потом…"
В молодости – летать, лепетать, в зрелости – трезво судить,
но зато уж потом
легче лёгкого – ни хлопот, ни любви обидной, ни выхлопного
газа из труб разбегающейся вселенной. Бомж из Лютеции
под мостом
Александра Третьего, зная об этом, потирает небритую щёку,
и снованаполняет бумажный стакан приемлемым,
пусть и кисловатым, вином
из картонной коробки. Лей, не жалей, заводи приёмник,
дыши свободно,
если даже и хрипло. Гулять, так с музыкой.
За моим квадратным окном
американский закат, октябрь, такой же глубокий, как где угодно,и такая элегия старомодная складывается помимо любой
воли, помимо кармина, злата и пурпура, первого -
безголосого, робкого
но всевластного – логоса. Пробормотать одышливо:
"Господь с тобой".
Не подводи. Я ещё хочу дремать на ходу, клюкою
нащупывая свою тропкусреди вековых осин, в криводушной, бескровной, пустой стороне,
которой я был обязан не так уж многим, но тем не менее,
где отрывистая музыка, словно слепому, отчётливо снилась мне,
кажется – клавесин, тонконогий, высокоголосый сын
Возрождения.
"Утром воскресным, под звон крутобёдрых колоколов…"
Утром воскресным, под звон крутобёдрых колоколов,
доносящийся с привокзальной площади, выйти глотнуть
свежего воздуха на балкон, и поёжиться, ни правильных слов
не находя, ни возгласа. Пасмурно в нашей провинции,
хорошо бы в путьк ясновельможным краям, где остроколючий каштан
и грецкий орех
в тёмно-зелёной шкурке падают, катятся,
колотясь о щербатый гранит
мостовых. День, туманный и влажный, саднит,
как неотпущенный грех.
Ранит, оставит, пригубит, выпьет до дна,
без особой горечи побранит.