Кенжеев Бахыт Шкуруллаевич - Послания стр 37.

Шрифт
Фон

кальция или магния, то есть накипь, чтобы мутнела,
и невпопад
всё минувшее (как ты сейчас? успокойся, ау! погоди!
не молчи! алло!)
перекипело, в осадок выпало, просияло,
всхлипнуло – и прошло.

"…и когда перезрелым персиком солнце на комковатую почву…"

…и когда перезрелым персиком солнце на комковатую почву
упадёт, наконец, "не беда, – я утешу себя, -
перемелется, перебесится".
Одиночный выстрел в горах. Разумеется, неточна и непрочна,
но исполнена мягкого света – только слишком часто
в последние месяцы

в полудрёме мне мерещится нечто безглазое, -
а войлочная, двойная
ночь за глинобитной стеной глубока и греховна,
как до потопа.
Как же быстро отсверкивает гроза над Средней Азией,
распространяя
недолговечный запах свежесрезанного гелиотропа!

Чтобы, радуясь отсутствию оводов,
в темных стойлах спали худые коровы,
не замечая, как звездопад разбрасывает никелевые монеты
по ущельям. Словно в фотолаборатории моего детства -
черно и багрово.
Противостояние Марса, вымерзшей
и, вероятно, безводной планеты.
Если эра надменных слов типа "призвание" и "эпоха"
и существовала, от дурного глаза её, вероятно, легко укроют
устаревшие строчки, обтрёпанная открытка, плохо
справляющийся с перспективой выцветший поляроид.

Устарел ли я сам? Чёрт его знает, но худосочным дзеном
не прокормишься, жизнь в лесах (сентябрьская паутинка,
заячий крик)
исчерпала себя. Возвышая голос, твердя о сумрачном,
драгоценном
и безымянном, слышу в ответ обескураженное молчание. Блик

осеннего солнца на Библии, переведённой во времена короля
Якова, – и по-прежнему пахнет опятами индевеющая земля
молодых любовников, погрустневших детей,
малиновой карамели
и моих друзей-рифмоплётов, тех, что ещё вчера
или на той неделе,

в сердце уязвлены, поражены в правах, веселясь, лакали
недорогой алкоголь по арбатским дворовым кущам,
постигая на костоломном опыте, велика ли
разница между преданным и предающим,

чтобы, лихой балалайке в такт, на земле ничейной
скалилась на закат несытая городская крыса,
перед тем, как со скоростью света – наперекор Эйнштейну -
понестись к созвездию Диониса.

"Ещё не почернел сухой узор…"

Ещё не почернел сухой узор
кленовых листьев – тонкий, дальнозоркий
покуда сквозь суглинок и подзол
червь земляной извилистые норки

прокладывает, слепой гермафродит,
по-своему, должно быть, восхваляя
творца – лесная почва не родит
ни ландыша, ни гнева Менелая,

который – помнишь? – ивовой корой
лечился, в тишине смотрел на пламя
костра и вспоминал грехи свои, герой,
слоняясь елисейскими полями.

А дальше – кто-то сдавленно рыдает,
твердя в подушку – умереть, уснуть,
сойти с ума, сон разума рождает
нетопырей распластанных и чуть

не археоптериксов. В объятья октябрю,
не помнящему зла и вдовьих притираний,
неохотно падая – чьим пламенем горю,
чьи сны смотрю? Есть музыка на грани

отчаянья – неотвязно по пятам
бредёт, горя восторгом полупьяным,
и молится таинственным властям,
распоряжающимся кистями и органом.

"Пока я жив, твержу, пока я жив…"

Пока я жив, твержу, пока я жив,
мне всё равно – фонарь, луна, свеча ли,
когда прозрачный, призрачный прилив
двояковыпуклой печали,

озвученный цикадой – нет, сверчком -
поёт, что беден и свободен
день, выращенный на песке морском,
и, словно та смоковница, бесплоден.

Блажен дождавшийся прозрения к утру
и увидавший, как неторопливо
подходят к берегу – гостями на пиру -
холмы и рыжие обрывы,

пусть затянулся пир, пусть мир ему не мил,
и форум пуст, где кружится ворона,
где возбуждённых граждан заменил
слепой охранник, друг Харона.

И жизнь моя – оптический обман -
сквозь дымку раннего пространства
уже теряется, как римский ветеран
в лавандовых полях Прованса.

"В подмётной тьме, за устричными створками…"

В подмётной тьме, за устричными створками,
водой солоноватою дыша,
ослышками, ночными оговорками
худая тешится душа -

ей всё равно, всё, милый, одинаково.
Что мне сказать? Что истины такой
я не хотел? Из опустевшей раковины
несвязный шум волны морской

шипит, шипит пластинкою виниловой,
так зацарапанной, что слов не разберёшь.
Он нехорош, о, я бы обвинил его,
в суд оттащил – да что с него возьмёшь?

Отделается сном, стихотворением
из средненьких, а я уже устал
перемогаться палевым, сиреневым
и акварельным, только бы отстал
мой поздний гость, который режет луковицу
опасной бритвой, щурится, изогнут
всем телом, – и на перламутровую пуговицу
потёртый плащ его застёгнут.

"Ты хотел бы, как следует поразмыслив, завершить свои финансовые дела…"

Ты хотел бы, как следует поразмыслив,
завершить свои финансовые дела
завещанием в пользу простительных
белошвеек из Гомеля или Орла,
(ты берёшь неулыбчивую подругу под руку
и приказываешь – смотри на
апрельский закат!), евангелических проповедников
в пригородах Твери,
распоряжением в пользу нищих духом,
которым в игольное, ах, ушко
несравненно проще пройти, чем двугорбому.
И вообще умирать легко.

В арамейском (утраченном) оригинале Евангелия,
ты знаешь, совсем не верблюд – канат.
Наконец оживая, земная подруга разглядывает
разрекламированный закат,
переливающийся оранжевым, радостным, -
то пурпур, то золото, то лимон -
как тогда над Голгофою, осквернённым,
небольшим и замусоренным холмом
непосредственно под городской стеною. Солдаты зевали.
"Подай-ка воды". – "Чего?"
Тихих женщин на скорбном зрелище было много,
однако ребёнка – ни одного.

Говори мне, тихая моя душеприказчица,
о проголодавшихся серых снах,
о кровоточащих дёснах, о водяных орехах и о морских камнях
в мускулистых ладонях соотечественников,
говори же, не мешкай – осталось так
мало времени, что терять его – грех. В неуемной почве,
в немолодых пластах
(состоящих из гравия, фекалий дождевых червей
и истлевшей жизни, как ни крути)
я ещё не лежу, но уже, озираясь, перед сном
начинаю невольно твердить – прости

сломанной ветке черешневой, не накормленному вовремя
голубю, ангельской голытьбе,
неизвестно кому, обречённому воздуху,
сумасшедшей сверхновой, светлая, и тебе.

"Уйдёт, неласковая, сквозь долгую зевоту…"

Уйдёт, неласковая, сквозь долгую зевоту
долдоня – музыке наперерез -
перевранное пушкинское "что-то
мне грустно, бес",
и пораженческая страсть немытою гадалкой
воспламенит воображение, бубня
о Лао-цзы, и друг лысеющий в тусовке жалкой
чурается меня.

И то – пора и мне мужать, рассматривать серьёзно
пожитки собственные, в холщовый узелок
увязанные в прихожей. Поздно, поздно
бузить, предчувствовать, раскаиваться. Видит Бог,
что всяк, кичащийся иллюзией о даре
небесном, о восторгах юных жён,
неправ – ему, подобно псу, скворцу и прочей твари,
предел от века положен.

Не оттого ли спит, безвременною смертию наказан,
казнен, в сырых сокольнических песках учитель бедный мой.
Ах, как он удивлённо пел любовь и светлый разум,
и утренние возвращения домой!
А уж если пить, учил, то – повышая градус,
схитрить, вильнуть – но только не уплачивая в срок
унылым мытарем на скорбь, огонь и радость
исчисленный налог.

ВДАЛИ МЕРЦАЕТ ГОРОД ГАЛИЧ
Стихи мальчика Теодора

От автора

Мало кто ожидал от моего доброго знакомого, одиннадцатилетнего мальчика Теодора, что он внезапно увлечётся сочинением поэзии. С одной стороны, мальчик может целый день проваляться на диване с томиком Хармса, Асадова или Анненского. С другой стороны, сам он, по известным причинам психиатрического порядка, изъясняется с трудом, почти бессвязно, не умея – или не желая – сообщить окружающим своих безотчётных мыслей. Стихи мальчика Теодора значительно яснее, чем его прямая речь; надеюсь, что создаваемый им странноватый мир (где верная орфография соседствует с весьма приблизительным воспроизведением русских склонений и спряжений, а логика строится по своим, находящимся в иных измерениях, законам) достоин благосклонного внимания читателя.

"Я думаю, родина – это подснежник…"

Я думаю, родина – это подснежник.
Она – не амбар, а базар.
Густой подорожник, хрустящий валежник,
Обиженный дворник Назар.

Каховка, Каховка, родная маёвка,
Горячая пицца, лети!
Мы добрые люди, но наша винтовка
Стучит на запасном пути.

Не зря же, ликуя, Семён и Антипа
Бесплатно снимали штаны
За летнюю музыку нового типа
На фронте гражданской войны!

И всё-таки родина – это непросто.
Она – тополиный листок,
Сухой расстегай невысокого роста,
Рассветного страха глоток.

Она – комиссар мировому пожару,
Она – молодой анекдот
Про то, как целует Аврам свою Сару,
И белку ласкает удод.

"Распушись, товарищ Пушкин!.."

Распушись, товарищ Пушкин!
Не ленись, товарищ Ленин!
Восставай, товарищ Сталин!
Будь попроще, мистер Хер!
Воскресай, товарищ Горький!
Слишком долго ты в могиле
Спал, и видел сны, быть может,
Про распад СССР!

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub fb3