Санта-Клаус, детский, незлой человек, для порядка
похлёстывая говорящего
северного оленя, только не знаю, звенит ли под расписной дугой
серебряный колокольчик, потому что он разбудил бы
зимующих ящериц
и земноводных, да и утомлённых ёлкою сорванцов-баптистов.
Другойбы на его месте… "Прочитай молитву". – "В царство
степного волкаи безрассудной метели возьми меня". Вмёрз ли ночной паром
в береговой припай? Снежная моль за окном ищет шерсти
и шёлка,
перед тем как растаять, просверкав под уличным фонарём.
"Прижми чужую хризантему…"
Прижми чужую хризантему
к груди, укутай в шарф, взгляни
в метель. Младенческому телу
небес так холодно. Одни
прохожие с рыбацкой сетью
в руках рыдают на ходу,
иные буйствуют, а третьи,
скользнув по облачному льду,
уже спешат в края иные,
в детдом, готовящийся нам,
где тускло светятся дверные
проёмы, где по временам
минувшим тосковать не принято -
и высмеют, и в ПТУ
не пустят. Что ты, милый. И не то
ещё случается. Ау,
мой соотечественник вьюжный.
Как хрупок стебель у цветка
единственного. День недужный
сворачивается – а пока
ступай – никто тебя не тронет,
лишь бесы юные поют -
должно быть, Господа хоронят,
Адама в рабство отдают…
"Видишь ли, даже на дикой яблоне отмирает садовый привой…"
Видишь ли, даже на дикой яблоне отмирает садовый привой.
Постепенно становится взгляд изменника медленней
и блудливей.
Сократи (и без того скудную) речь до пределов дыхания полевой
мыши, навзничь лежащей в заиндевелой дачной крапиве,
и подбей итоги, поскуливая, и вышли (только не имейлом,
но авиапочтой,
в длинном конверте с полосатым бордюром,
надписанном от руки)
безнадёжно просроченный налог всевышнему, равный,
как в Скандинавии,
ста процентам прибыли, и подумай, сколь необязательны
и легки
эти январские облака, честно несущие в девственном чреве
жаркий снежок забвения, утоленья похмельной жажды,
мягкого сна
от полудня и до полуночи, а после – отправь весточку Еве
(впрочем, лучше – Лилит или Юдифи), попросив об ответе на
адрес сырой лужайки, бедного словаря, творительного
падежа – выложи душу, только не в рифму, и уж тем более не
говорком забытых Богом степных городков, где твердая тень Его
давно уже не показывалась – ни в церкви, ни на вокзале,
ни во сне
местной юродивой. И не оправдывайся, принося лживую клятву
перед кормилом
Одиссея – не тебя одного с повязкою на глазах
в родниковую ночь увели
где, пузырясь, ещё пульсирует время по утомлённым могилам
спекшейся и непрозрачной, немилостивой земли.
"Чёрно-белое, сизое, алое…"
Чёрно-белое, сизое, алое,
незаконное, злое, загробное,
нелюбимое и небывалое,
неживое, но жизнеподобное -
вероятней всего, не последнее,
не мужское, не женское – среднее,
не блаженство – но вряд ли несчастие,
и коварное, и восхитительное
прилагательное (не причастие,
и тем более не существительное) -
приближается, буйствует, кается,
держит кости в кармане горелые,
и когда не поёт – заикается,
подбирая слова устарелые -
а навстречу ему безвозмездное,
исчезающее, непреложное,
пусть беззвёздное – но повсеместное,
и безденежное, и безнадёжное.
Что, монашек, глядишь с недоверием?
Видно заживо, намертво, начисто
надышался ворованным гелием -
вот и кашляешь вместо акафиста,
дожидаешься золота с голодом,
долота, волнореза железного -
не знаком с астероидным холодом
или вспышкой костра бесполезного.
"Одним хлыстовское радение, другим топорное наследие…"
Одним хлыстовское радение, другим топорное наследие
революционной академии, юродство ли, трагикомедия -
не успокаивается дух воинственный, стреляющий в коршуна
и аиста,
стремится к истине единственной, отшатывается, задыхается,
но – то ли ветер с юга, то ли я, один под облаками серыми,
запамятовал, что история богата скорбными примерами
предательства и многобожия да снежной крупкой безымянною,
что сыплется над светлокожею равниной, над открытой раною
отвергнутого человечества… А мне твердят – свобода лечится
другой свободой, над тобой ещё, постой, сгустится время
влажное,
как бы мамаево побоище, где плачут дети гнева княжьего, -
нет, мне роднее муза дошлая, сестрица пьяницам, поющим о
нерастревоженности прошлого и невозможности грядущего.
"Мороз и солнце. Тощая земля…"
Мороз и солнце. Тощая земля
в широких лысинах, припудренных снежком,
почтовый ящик пуст. Читай, работы не прислали.
Весь день я отдыхаю от души.
То запускаю самодельный сборник
советских песен, то, поёживаясь, смотрю
чудовищные сталинские ленты
по телевизору, то попиваю водку,
то антологию "Стихи тридцатилетних"
дотошно перелистываю, где
чешуйчатые бурлюки и айзенберги
на мелководье бьют упругими хвостами,
где маленькие бродские из норок
потешные высовывают мордашки,
где уценённые цветаевские барби
тугие силиконовые грудки
показывают публике… Как славно!
Вот юркий притаился кушнерёнок
в руинах Петербурга, не заметив
большого маяковского хорька
поблизости, вот серенький айги
летит с огромной коркой, детка-брюсов
под плинтусом усами шевелит…
Бог в помощь вам, друзья мои! Всё лучше,
чем торговать дубленками, писать
в "Российскую" иль "Новую" газету,
ширяться героином и т. п.
Точней рифмуйте, образы поярче
ваяйте да синекдоху-голубу
не обижайте, алкоголем не
злоупотребляйте, и не забывайте,
с какою горькой завистью на вас
глядит из ада робкий Баратынский,
и как пыхтят в ночи дальневосточной
четыре вора, что на переплавку тащат
сто шестьдесят кило отменной бронзы -
запоздалый памятник, точнее, кенотаф
воронежскому жесткоглазому щеглу.
"Упрекай меня, обличай, завидуй…"
Упрекай меня, обличай, завидуй,
исходи отчаяньем и обидой,
презирай, как я себя презираю,
потому что света не выбираю -
предан влажной, необъяснимой вере,
тёмно-синей смеси любви и горя,
что плывёт в глазах и двоится стерео
фотографией северного ночного моря.
Что в руках у Мойры – ножницы или спицы?
Это случай ясный, к тому же довольно старый.
Перед майским дождиком жизнь ложится
разноцветным мелом на тротуары.
Как любил я детские эти каракули!
Сколько раз, протекая сиреневым захолустьем,
обнимались волны речные, плакали
на пути меж истоком и дальним устьем!
Сколько легких подёнок эта вода вскормила!
Устремлённый в сердце, проходит мимо
нож, и кто-то с ладьи за пожаром мира
наблюдает, словно Нерон – за пожаром Рима.
"Я позабыл черновик, который читал Паше Крючкову…"
Я позабыл черновик, который читал Паше Крючкову
на крылечке заснеженной дачи, за сигаретой "Ява
Золотая" и доброю рюмкой "Гжелки". Ну что ж такого!
Всё равно будет месяц слева (считал я), а солнце справа,
будет мартовский ветер раскачивать чудо-сосны,
угрожая вороньим гнездам, и снова мы будем вместе,
приглушив басы, безнадежно слушать грустный и грозный
моцартовский квартет. Только слишком долго пробыл в отъезде,
а жильё скрипучее тем временем опустело. Алые волны-полосы
заливают небо. Вечер над темной Яузой чист, неуёмен, влажен.
Немногословный профессор Л. упрекает меня вполголоса -
дотянул, говорит, до седых волос, а ума не нажил,
Но рассуждая по совести, братия, – ну какой из меня воин!
То бумажным листам молился, то опавшим, то клейким листьям.
Безобразничал, умничал, пыжился – и на старости лет усвоил -
что? – только жалкий набор подростковых истин.
Вечер над Яузой освещен кремлёвскими звёздами -
якобы из рубина, а на самом деле даже не хрустальными. Тает
чёрный снежок московский, и если поддаться позднему
откровению, то и Федор Михайлович – отдыхает.
Ну и Господь с ним. Есть одно испытание -
вдруг пробудиться от холода где-то к исходу ночи
и почувствовать рядом тёплое, призрачное дыхание,
и спросить "ты меня любишь?", и услышать в ответ "не очень".
"…и рассуждал бы связно, да язык мой…"
…и рассуждал бы связно, да язык мой
не повинуется, и речи неродной
страшны созвучия. Так становилась тыквой
карета Сандрильоны, коренной
преображался в крысу, и так далее.
Спешишь, подружка-муза? Не с руки
опаздывать? Не в дальней ли Италии
хрустальные такие башмачки
ты обронила? Здравствуй, рифма тощая,
привет тебе, всеобщий чёрный брат!
Мне холодно, а выражаясь проще, я
забыл, как звёзды нищие горят
над жалобной арбатскою пекарней,
над каланчой пожарной, над – над – над -
споткнись, красавица. Оскудевает дар мой,
жизнь прогибается, лепечет невпопад -
и обрывается набором глоссолалии -
то "я тебя люблю", то "весь я не умру".
Дифтонгов в русском нет – лишь время,
словно калий
цианистый, пылит на мировом ветру,
и ночь, подельница обиженных циклопов
и пифий, переводит – как поёт -
дыхание, ненадолго заштопав
ветшающий, животворящий небосвод.