"Ах ты моя коза. Отчего ты дышишь едва…"
Ах ты моя коза. Отчего ты дышишь едва,
словно тебе утробу взрезали без наркоза?
Чем мне тебя утешить? Мечет икру плотва,
ищет гиена падали, человек проливает слёзы.
Некое существо в высоте между тем, скучая, осанну
распевает, крылами бьёт, бесплотные маховые перья
роняет на дольнюю землю и неустанно
подсматривает за нами, с тревогой и недоверьем
обнаруживая, что сапиенс и шакал
много ближе друг к другу, чем думалось, что в неволе
оба страдают депрессией, что зверинец уже обветшал,
клетки смердят, экспонаты вышли из-под контроля.
И спускается, и является сирым, убогим, и, любя,
проповедует бунтовщику смирение, уверяя,
что смерть – малина
с шоколадом. А адресат не слушает, думая про себя:
хорошо, что не чучельник с банкою формалина.В средней полосе между тем закат, и слышит бездомный зверь
спорщиков у костра. На еловых ветках кровавые тени.
Череда потерь, горячится один, череда потерь,
а другой, усмехаясь в усы, возражает: приобретений.
Несправедливо, твердит один, сплошная наколка. Где
искупление? Нет, отвечает другой, в этом вопросе не
хватает корректности. Ведь ты не идёшь к звезде
осведомляться о смысле поздней, допустим, осени?Кто же этот невидимый зверь? Бурундук? Лиса?
Или тот же ангел, бестелесный и, как водится, вечно юный?
Кто-то третий берет гитару, и низкие небеса
отзываются, резонируют, особенно на басовые струны.
Прописали же нам лекарство – то ли водки сколько-то грамм,
то ли неразделенной, то ли счастливой страсти.
Догорает закат, как деревянный храм.
И пророк Иона сжался от страха в китовой пасти.
"Зря уговаривает меня подруга – живи, не трусь…"
Зря уговаривает меня подруга – живи, не трусь.
Сгрызла её адресата апатия, словно сыр молодые мыши.
Раньше хотя бы читал перед сном, а теперь ленюсь,
только слушаю тяжкий рок, доносящийся от соседа вышеэтажом сквозь ветхие перекрытия. Сколько их,
невозвратных потерь, размышляю, не засыпая. Факты -
вещь упрямая. В узких ботинках, в седой бороде,
на своих двоих
я ещё прихрамываю, но уже мне мстительно пишут: как тыпостарел на последней фотке! Удивляясь сухому рассвету,
пошарь
по сусекам, авось на какой колобок и сыщешь,
размечтавшись. О мой бедный, бедный октябрь, кто ты -
стеклянный царь
времени, или так, кладовщик, не выдающий духовной пищинищим духом? В зрительном ящике деловой
индекс падает, жупелов – что в безлюдном поле
перепелов, от сибирской язвы до тепловой
смерти вселенной. Сложить ладони и замолчать. Давно лине было стыков на рельсах, тикали в изголовье часы,
в белых палатах больные тихо листали книги и не
умирали, и начинался мир по-якутски, на букву ы,
совершенный, как спелое яблоко или дыня…
ПЯТЬ СТИХОТВОРЕНИЙ
I. "Надоело, ей-богу, расплачиваться с долгами…"
Надоело, ей-богу, расплачиваться с долгами,
говорит человек и неласково смотрит в стену,
из газетной бумаги на ощупь складывая оригами -
радиоактивный кораблик, распутную хризантему.
Засыпал скульптурою, а очнулся – посмертным слепком,
и полуслепцом к тому же. В зимний омут затянут,
поневоле он думает о государстве крепком,
где журавли не летают, зато и цветы не вянут
без живой воды. И нет ему дела до акварели,
до спирали, до снежных ковров, до восстания брата
на другого брата. "Отмучились, прогорели", -
шепчет он, слушая разговор треугольника и квадрата.
II. "Сей человек, неизвестно какого роста…"
Сей человек, неизвестно какого роста,
неизвестной нации и политических убеждений,
призван являться символом того, как непросто
выживать после определенного возраста. В плане денег
всё нормально, здоровье, худо-бедно, в порядке,
по работе – грех жаловаться, взлёт карьеры.
Наблюдаются, правда, серьёзные неполадки
в отношении трёх старушек – надежды, любви и веры,
да и матери их Софии. Страхам своим сокровенным
воли он не даёт, и не ноет – умрёт скорее,
и толчками движется его кровь по засорённым венам,
как обессоленная вода сквозь ржавую батарею.
III. "Поговорим не о грифе и вороне, а про иную птицу…"
Поговорим не о грифе и вороне, а про иную птицу -
про сороку на телеграфном проводе (как эти белые пятна
на угольно-чёрных крыльях заставляют блаженно биться
приунывший сердечный мускул!). А на пути обратно
она уже улетит, сменится красноклювым дятлом или
рыжею белкой. Впрочем, я видел и чёрных, с блестящим мехом,
помню одну, бедняжку, с непокорным лесным орехом
в острых зубах. Право, беличья жизнь – не сахар,
и попросила бы человека помочь, да страха
не превозмочь. Что у тебя на сотовом? Моцарт? Бах?
Ты ошибся, зачем мне сотовый? И возлюбленной нету рядом.
Пробираясь сквозь голые сучья, будя бездомных собак,
Занимается зимний рассвет над тараканьим градом.
IV. "Не отрицай – всё содержание наших эклог и иных элегий…"
Не отрицай – всё содержание наших эклог и иных элегий,
особенно в сердце зимы, когда голос твёрд, словно лёд, -
лишь затянувшийся диалог о прошлогоднем снеге
с провинившимся ангелом тьмы, а его полёт -
неуверен, как всё на свете. Заворожённый им,
будто винными погребами в Молдове или Шампани,
понимаешь вдруг, что и собственный твой итог сравним
с катастрофическими убытками страховых компаний
после взрывов в Нью-Йорке. И это пройдёт, хочу
подчеркнуть. Ангел света, прекрасный, как жизнь нагая,
зажигает в ночи керосиновую лампу или свечу,
никаких особых гарантий, впрочем, не предлагая.
V. "Заменить обёрточную на рисовую, и всласть…"
Заменить обёрточную на рисовую и всласть
складывать аистов, изображая собой японца
двухсотлетней давности. Что бы ещё украсть?
Сколько ни протирай очки, не увидишь ночного солнца,
да и дневное, бесспорное, проблематично, хотя его
и не выгнать, допустим, из пуговиц-глаз Елены,
плюшевой крысы, подаренной мне на Рождество,
и с горизонта белого. Не из морской ли пены
сложена эта жизнь? Не из ветра ли над Невой?
Или я не апостол? Или воскресшие до сих пор в могилах?
Или и впрямь световой луч, слабеющий и кривой
притяжения чёрных звёзд побороть не в силах?
"Сносился в зажигалке газовой…"
Сносился в зажигалке газовой,
пластмассовой и одноразовой,
кремень – но отчего-то жалко
выбрасывать. С лучами первого
декабрьского солнца серого
верчу я дуру-зажигалкув руках, уставясь на брандмауэр
в окне. Здесь мрачный Шопенгауэр -
нет, лучше вдохновенный Нитче -
к готическому сну немецкому
готовясь, долгому, недетскому,
увидел бы резон для притчи,но я и сам такую выстрою,
сравнив кремень с Господней искрою,
и жалкий корпус – с перстью бренной.
А что до газового топлива -
в нем всё межзвёздное утоплено,
утеплено, и у вселеннойнет столь прискорбной ситуации…
Эй, публика, а где овации?
Бодягу эту излагая,
зачем я вижу смысл мистический
в том, что от плитки электрической
прикуриваю, обжигаяресницы? А в небесном Йемене
идут бои. Осталось времени
совсем чуть-чуть, и жалость гложет
не к идиотскому приборчику -
к полуночному разговорчику,
к любви – и кончиться не может…
"Соляные разводы на тупоносых с набойками…"
Соляные разводы на тупоносых с набойками
(фабрика "Скороход").
Троллейбус "Б" до школы, как всегда, переполнен
пассажирами в драпе, с кроличьими воротниками,
но до транспортных пробок ещё лет тридцать, не меньше.
Поправляя косу, отличница Колоскова (с вызовом):
"Как же я рада,
что каникулы кончились – скукота, да и только!"
"О, Сокольники!" – думаю я, вспоминая сырую свежесть
беззащитных и невесомых, ещё не проснувшихся
мартовских рощ.Последняя четверть.
Есть ещё время подтянуться по химии и геометрии,
по науке любви и ненавидимой физкультуре.
Исправить тройку по географии
(не вспомнил численности населения Цареграда)
и черчению (добрый Семён Семёнович, архитектор,
обещался помочь).
Впрочем, в запасе пятёрка с плюсом за сочинение
о бессмертном подвиге Зои Космодемьянской,
пятёрка по биологии (строение сердца лягушки),
пятёрка по обществоведению (неизбежность победы
коммунизма во всемирном масштабе).После экзаменов – директор Антон Петрович,
словно каменный рыцарь, гулко ступает
по пустому школьному коридору,
недовольно вдыхает запах табака в туалете,
открывает настежь форточку,
наглухо запирает кабинет английского языка.
Снова каникулы, лето в Мамонтовке
или под Феодосией, долгая, золотая свобода,
жадное солнце над головою.А ты говоришь -
наступила последняя четверть жизни.