Мимо него бредёт человечество, нация без отечества,
а над ним Христос, а под ним – могилы до самого центра земли.
Сердце ещё колотится, ландышем горьким лечится,
в кепке мелочь с орлом ощипанным, полтинники да рубли.
Procul este, profani. В смысле – прочь, посторонние.
Как для камня нет бороны, так для гибели нет иронии
(всю-то ночь радела, гасила в прихожей свет),
но для музыки нет предела, и смерти нет.
НОВЫЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
Февраль 2001 – октябрь 2003
"Говорят, что время – река. Тогда человек – ручей…"
Говорят, что время – река. Тогда человек – ручей,
что уходит внезапно под почву – и нет его.
Остаются сущие мелочи, вроде ключей
запропастившихся, не говоря уж о
изгрызенной трубке, очках, разговорах о воскрешении
Лазаря (квалифицирующемся как бред,
нарушающий все законы физики). По чужой душе
без фонаря не побродишь, а фонаря-то и нет.
Говорят, что носивший музыку на руках
и губивший её, как заурядный псих,
несомненно, будет низвергнут в геенну как
соблазнивший кого-то из малых сих.
А ещё говорят, что смерть – это великий взрыв.
Ничего подобного. Или я ошибаюсь, и
второпях ночную молитву проговорив,
даже грешник становится равен своей любви?
За колючей проволокой земной тюрьмы,
за поминальным столом с безносою, в многотрудный
подземельных скорбей, без ушедших мы
кое-как выживаем – но как же они без нас?
"Всё ли в мире устроено справедливо?.."
Всё ли в мире устроено справедливо?
Протекает в лугах река, а над нею ива
То роняет листья, то смотрит в ночную воду,
Не спеша оплакать свою свободу.
А над нею звезда лесов, блуждающая невеста
Молодому камню, себе не находит места,
Тыркается лучами в пыль и, не зная солнца,
Неизвестно куда, неизвестно зачем несётся.
А над ней человек – никому не муж, не любовник,
Он свечу восковую сжимает в зубах неровных,
Нерадивый хозяин неба, незаконный владелец суши,
Указательными он зажимает уши,
Распевает под шум ветвей, босою ногой рисуя
Чёрный крест на песке, никому особо не адресуя
Ни огня своего, ни ненависти, ни печали.
Сколько раз мы с тобою его встречали -
Сколько раз воротили взгляд перед тем, как зябко
Бросить монетку в его пустую овечью шапку…
"Жительница ночных поездов, ты и сейчас ещё молода, но…"
Жительница ночных поездов, ты и сейчас ещё молода, но
мы не виделись слишком долго. Должно быть, прекрасной дамой
многие числят тебя доселе, хотя изменилось, как говорится,
многое
с той поры, когда над Обводным каналом, словно Астарта,
луна двурогая
ухмылялась. Была ты в те годы сущей монашкой.
Очи держала долу,
щурясь, сутулилась, говорила мало. Столько несчастий
рушилось на тебя, что я думал: эту Господню школу
кончить дано не всякому, и дёргался, когда чёрной масти
кони, кружась, мимо тебя пролетали, и – почему-то левой -
рукою
ты от них отмахивалась. Много плакала. Помидоров
и огурцов не выносила, как и арбузов, впрочем.
Одевалась из "Детского мира". Любила морские камни.
Разговоров
о грехе не терпела. Молилась. К началу ночи
очевидно грустнела. Школьною ручкой писала стихи о Риме,
где не бывала, считая, однако, что именно там
Франциск Ассизский
проповедовал сойкам и чайкам. Съездишь, вернёшься -
поговорим и
выясним все неточности и ошибки. Вновь месяц низкий
над горизонтом мерцает, алея, как медное солнце мёртвых.
И не припомнить, нет, не припомнить, что было во-первых,
а что в-четвёртых.
Ты кивала, когда вопрошал я – простила ли, не простила.
А через десять лет отомстила – как же ты мне отомстила!
"Вот замерзающая Волга. Вот нож, Евангелие, кровать…"
Вот замерзающая Волга. Вот нож, Евангелие, кровать.
Ты уверяешь, что недолго осталось им существовать.
Ты повторяешь, взор сужая, что мучающее нас во сне,
бесспорно, правда – но чужая. А явь – на вороном коне
четвёртый всадник, имя коему я не смогу произнести,
хотя тревоги и покоя мне тоже хочется. Свисти,
степной разбойник, разверзайся, небесный свод.
И льва, и зайца,
и горлицу, и всех иных простуженных зверей земных
к вратам заснеженного рая, ничьей вины не разбирая,
уже ведёт среди могил серьёзный ангел Азраил
под звуки песни колыбельной. Но слов её издалека
не услыхать. Лес корабельный сведён. Усердствует река,
течёт река, точильный камень по дну глубокому влача,
где беспокойно дремлет Каин – один, без плача и врача…
"Где цвела герань под писк воробья, где в июне среди аллей…"
Где цвела герань под писк воробья, где в июне среди аллей
жгли тополиный пух сыновья шофёров и слесарей, -
там царь Кащей над стихами чах, как всякий средний поэт,
не зная, сколь трудно писать о вещах, которым названья нет.
Ах, время, время, безродный вор, неостановимый тать!
Выходила на двор выбивать ковёр моя молодая мать, -
а меня Аполлон забирал в полон, кислоты добавив к слезе,
и вслепую блуждал я среди колонн, вокзалов и КПЗ.Блажен, кто вопль из груди исторг, невольно укрыв плащом
лицо; блажен возвративший долг, который давно прощён;
блажен усвоивший жизнь из книг, а верней сказать, из одной
книги. И жалок её должник, с громоздкой своей виной
не в силах справиться. Как спасти неверующего? Где он
поёт, растягивая до кости военный аккордеон,
когда мелодия не в струю, о том, что давно прошло,
как было холодно в том краю, и ветрено, и тепло?
"То зубы сжимал, то бежал от судьбы…"
То зубы сжимал, то бежал от судьбы,
как грешников – бес, собирая грибы
на грани горы и оврага.
На вакхе венок, под сосной барвинок,
и ты одинока, и я одинок
в объятиях бога живаго.И ты говорила (а я повторил)
о том, что непрочные створки раскрыл
моллюск на незрячем коралле. Язычнику -
идол, спасённому – рай.
Ты помнишь, дворец по-татарски – сарай,
а время бежит по спирали?Ты всё-таки помнишь, что всякая тварь
при жизни стремится в толковый словарь,
обидчику грех отпуская,
в просоленный воздух бессонных времён,
где света не видит морской анемон
и хищная роза морская.По улице лев пролетает во мгле,
кораблик плывёт о едином весле,
и так виноградная водка
тепла, что приволье эфирным маслам,
взлетев к небесам, обращаться в ислам,
который не то чтобы сотканиз вздохов и слёз, но близко к тому.
Рассеивая неурочную тьму,
созвездия пляшут по лужам.
И вновь за углом остывает закат,
и мёртвой душе ни земной адвокат,
ни вышний заступник не нужен.
"Должно быть, я был от рождения лох…"
Должно быть, я был от рождения лох,
знай грезил о славе, не пробуя малым
довольствоваться, памятуя, что плох
солдат, не мечтающий стать генералом.
Но где генералы отважные от
российской словесности? Где вы, и кто вам
в чистилище, там, где и дрозд не поёт,
ночное чело увенчает сосновым
венком? Никаких золотых эполет.
Убогий народ – сочинители эти.
Ехидный Лермонтов, прижимистый Фет,
расстроенный Блок, в промёрзшей карете
из фляжки глотающий крепкую дрянь
(опять сорвалось, размышляет, тоскуя),
при всей репутации, бедный, и впрямь
один возвращающийся на Морскую…
Да что, если честно, накоплено впрок
и вашим покорным? Ушла, отсвистела.
Один не усвоенный в детстве урок,
губная гармошка да грешное тело.
Как будто и цель дорогая близка -
но сталь проржавела, и в мраморе трещина.
Что делать, учитель? Твои облака
куда тяжелее, чем было обещано…
"Се, осень ветхая всё гуще и синей…"
Се, осень ветхая всё гуще и синей
в моём окне. Багровый лист в тетрадке
почти истлел. Есть только ноты к ней -
что нефть без скважины, что искра без взрывчатки,
и я, усталый раб, мурлычущий не в лад
сухую песенку, и крутится немое
кино – мой путь уныл, сулит мне труд и глад
грядущего волнуемое море.
А там посмотрим. Под иной звездой,
щемящей, тёплой, что ещё бесценней
светила нашего, захвачен чередой
неотвратимых перевоплощений
то в пса, то в камень… Карма! Да, мой путь
уныл. А вот не стыдно. Зря ты, ветер,
твердишь мне это вечное "забудь".
Я уж и так забыл, ей-богу, всё на свете.
Вот ножницы, игла, вот справка, что почём,
да к той игле – сапожных чёрных ниток.
Я повторяю вслед за скрипачом -
гробостроителем – "один сплошной убыток".
И смех и грех. Поздравим молодых.
Запретное, не умирая, имя
произнесём. Мой лоб, и губы, и кадык
ощупывает пальцами сухими
слепое время. С нею ли, не с ней
(святой Марией), милые, куда вы,
когда в окне всё мягче и синей
разбавленные холодом октавы?