Кенжеев Бахыт Шкуруллаевич - Послания стр 28.

Шрифт
Фон

"Ликовал, покидая родимый дом, восхищался, над златом чах…"

Ликовал, покидая родимый дом, восхищался, над златом чах,
не терпел сластей, рифмовал с трудом, будто камень нёс
на плечах,
убеждался в том, что любовь – обман, тайком в носовой платок
слёзы лил, и вдруг захотел роман написать в сорок тысяч строк,
в сорок тысяч строк, триста тысяч слов, это ж прямо война и мир,
прямо змей горыныч, семиголов, ты поди его прокорми, -
и пошёл скандал, незадача, зачерствелый сухой паёк.
Я, ей-богу, давно бы начал, да чернил в чернильнице йок,
тех ли алых чернил, которыми тот подписывают договор…
Пахнет газом, каркают вороны, на задворках полночный вор
клад разыщет – а в четверть пятого затевает опять копать,
перекапывать, перепрятывать, не даёт мне, гад, засыпать…
Если свет начинался с молчания, с исцеления возложеньем рук,
если б знал я свой срок заранее, если был бы искусствам друг -
восторгался б любой безделице, ну и что, говорил бы, пускай
жизнь моя не мычит, не телится, постирай её, прополоскай -
кто-то корчится в муках творчества, беспокоен, подслеповат,
и густеет ночь-заговорщица, и на радиоперехват
выходя, я дрожу от холода. Пуст мой эфир. До чего ж я влип.
Только свежего снега легчайший хруст, только ангела
детский всхлип.

"Лгут пророки, мудрствуют ясновидцы…"

Лгут пророки, мудрствуют ясновидцы,
хироманты и прочие рудознатцы.
Если кто-то будущего боится,
то они, как правило, и боятся.
Смертный! перестань львом пустынным рыкать,
изнывая утром в тоске острожной
по грядущей ночи. Беду накликать,
рот раззявив глупый, неосторожный,
в наши дни, ей-ей, ничего не стоит,
и в иные дни и в иные годы.
Что тебя, пришибленный, беспокоит?
Головная боль? Или огнь свободы?
Не гоняй и ты по пустому блюдцу
наливное яблочко – погляди, как,
не оглядываясь, облака несутся,
посмотри, как в дивных просторах диких
успокоившись на высокой ноте,
словно дура-мачеха их простила,
спят, сопя, безропотные светила,
никогда не слышавшие о Гёте.

"Есть нечто в механизме славы – какой-то липкий, как во сне…"

Есть нечто в механизме славы – какой-то липкий, как во сне
дефект, как будто для забавы в случайном поршне-шатуне
запрограммировали как бы изгиб, а может быть, надлом,
укромный, как змея под камнем. Томится нищий за углом,
и вся машина ходит шатко, и повторяешь без конца -
что слава! Яркая заплатка на ветхом свитере певца.

Есть что-то в механизме смерти – а я механику учил, -
то приподнимет, то завертит, то выбивается из сил,
то долго жертву выбирает, то бьёт наотмашь, но в конце
концов всё чаще побеждает с ухмылкой кроткой на лице.
И, отдыхая, смотрит в оба, а мы о прошлом не поём,
лишь замираем возле гроба и тихо плачем о своём.

А что до механизма страсти… но, впрочем, вру. На сто частей
разорван, жалок и безвластен, от просветляющих страстей
я так далёк! Должно быть, слишком устал. Печаль моя тесна.
Бежит компьютерная мышка, вздыхает поздняя весна,
и шевелит губами, точно неслышно шепчет мне "прости
за жизнь, потерянную почту, монетку светлую в горсти…"

"Передо мною дурно переведенная "Тибетская книга мёртвых"…"

Передо мною дурно переведенная "Тибетская книга мёртвых",
а на улице ранние сумерки. Скоро дождь.
Где отсырели буквы, где выцвели, где и вовсе стёрты.
А сохранились – что толку. Смысла в них не найдёшь
всё равно. Мёртвые ведь, как правило, книг не пишут,
не шевелятся, не безумствуют и не дышат,
только во сне приходят, пытаясь нам втолковать
нечто, известное только им. Не скрипи, кровать,
не слепи мне глаза, Венера, планета гневных,
не шурши, мелкозубая мышка, в ночной норе.
Хорошо монаху в горах подпевает евнух,
хорошо просыпаться от холода на заре.
Как говорил учитель, блажен обречённый голоду,
и не скроется город, воздвигнутый на вершине холма.
Где же моя вода, где мой хлеб, где голубое золото
обморочных, запоздалых снов? Книга моя сама
закрывается. Заблудиться, воскреснуть – долго ли.
Вечерами на горное солнце смотреть легко.
Слышишь, как беспризорный бронзовый колокол
издаёт единственный крик, разносящийся далеко-далеко?

"Как парашютные натянутые стропы…"

Как парашютные натянутые стропы
гудят дороги западной Европы,
а там – центральная: делянки, чаша с ядом,
овраги, скрашенные диким виноградом,
а там – восточная, арбуз с подгнившим низом…
Одни винят татар, другие – коммунизм.

Давно ли тихий Франц – изгоем в сбритых пейсах -
скитался в пиниях и кирхах европейских,
где не с кем переспать и спирта выпить не с кем?
Ему бежать бы к нам, толстым и достоевским,
где кляча рыжая бежит в предсмертном мыле -
вот расписался бы, покуда не убили…

"Алеет яблоко, бессменная змея…"

Алеет яблоко, бессменная змея
спешит, безрукая, на яловую землю.
Что Дюрер мне? Что делать, если я

не знаю времени и смерти не приемлю?
Я роюсь в памяти, мой хрупкий город горд,
не вдохновением, а перебором нажит

мой топкий опыт, скуден и нетвёрд.
Где беглый снег, который ровно ляжет
на улицы, ухмылки и углы?

Так грешники в аду, угрюмы и голы,
отводят в сторону сегодняшнюю чашу
во имя завтрашней, но льётся серый свет -

ни завтра нет, ни послезавтра нет,
над ямою разносится вороний
крик, на корнях чернеет перегной,

и только детский лепет посторонний
доносится с поверхности земной.

"Для несравненной жизни, ковкой и легкоплавкой…"

Для несравненной жизни, ковкой и легкоплавкой,
всякий ищет магии, вольтова ли дуга,
колдун ли гаитянский, на заказ пронизывающий булавкой
помазанную козлиной кровью куклу врага.
Вот уколет в сердце – любви не будет,
а уколет в пах – не станет плотских утех.
Кости врагу перебьют, разорят, засудят,
первенца отберут в приют. Пропах
жжёной кожей дом колдуна, средоточие тонких,
как говорится, биополей, дух порчи, тёмной волной
толкаясь, блуждает в невидимых перепонках
мироздания. Проснусь и подумаю: что со мной?
Разве булавка в пальцах моих? Нет, игла стальная,
нитка двойная, времени рваный край, бестолковый крой.
За ночь снег за окном совершенно стаял. И что я знаю
о разрывах в холсте и шелке? Кто-то стучит, и кричит: открой
это зима, должно быть, старуха в безвкусной короне царской.
Обернись, говорю сквозь дверь, посмотри на печаль свою,
где заезжий колдун босиком бредёт к реке январской,
чтобы куклу исколотую бросить в лазурную полынью…

"Уверяешь, что жизнь надоела? Глупость…"

Уверяешь, что жизнь надоела? Глупость.
Поезжай в Прованс, говорю, скорее.
Съешь в Марселе густой ушицы из среди
земноморской рыбы, с шафраном, с перцем,
разливным вином её запивая
с несравненным привкусом ежевики.
Отобедав, сядь на туристский катер,
что тебя доставит в старинный замок
Иф, взгляни на нору в известняковой
стенке, сквозь которую Монте-Кристо
лазил в гости к таинственному аббату
горевать, обучаться любви и мести.
Разыщи крепостную башню, откуда графа
в полотняном мешке зашитом кидали в волны
(грохотала буря, сверкали молнии),
а потом отправься к руинам римским,
над которыми венценосный Август
до сих пор простирает грозно
руку мраморную, а потом не минуй
городка, где журчит такая
речка чистая, что глазам не веришь,
лоб смочи хрустальною, горной влагой,
вспоминая Петрарку, который тоже
умывался ею на беспощадном солнце,
причитая "Лаура моя, Лаура…"

"Золотое, сизое, безоглядное заоконное полотно!.."

Золотое, сизое, безоглядное заоконное полотно!
По-старинному не выходит, а по-новому не дано:
не отмыть чёрного кобеля, не вылечить глаукому.
Утренние скворцы в предгорьях Памира поют хвалу
птичьему богу осени – стервятнику? или орлу?
или подобному им, короткоклювому и худому?

Телефонная связь хромает, даже тихого "что с тобой?"
не спросить, задыхаясь. Свежевыпавший, голубой
на горах рассиялся снег. Как, милая, дали маху
мы, как натерпелись, сколько бессильных слёз
пролили. По аллее парка, рыча, беспризорный пёс
тащит в жёлтых зубах перепуганную черепаху.

Что же мне снилось вчера? То ли жизнь, то ли смерть моя.
Длинноволосая юная женщина, на песчаном дне ручья
спящая, несомненно, живая, в небелёном холщовом
платье. Я человек недобрый, тем более на заре,
не люблю самопальной фантастики в духе прерафаэлитов,
мистики не терплю, и ночами "чего ещё вам? -

повторяю нечистым духам, – оставьте мне, – говорю, -
сны хотя бы". К медно-серому азиатскому ноябрю
я добрел, наконец, в городок приземистый и сиротский,
где запивает лепешку нищий выцветшим молоком.
Словно гранат на ветке, лакомый мир, к которому ты влеком
только любовью, как улыбнулся бы бедный Бродский,

отводя опустевший взгляд к перекрытому до весны
перевалу. Обидней всего, что – ничьей вины
или злого умысла. Кофейник шумит на плитке.
Шелести под водой, трава, те же самые у тебя права
и слова, что у молчаливого большинства,
те же самые невесомые, невидимые пожитки.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub fb3