Кенжеев Бахыт Шкуруллаевич - Послания стр 26.

Шрифт
Фон

"Перед подписью будет "я вас люблю и проч."…"

Перед подписью будет "я вас люблю и проч.".
Подойди к окну, штору чёрную отодвинь.
У незрячих любимое время суток – ночь,
а излюбленный звук – зелёный с отливом в синь.
Бирюзовый? Точно. Мыльной водой в тазу
цепенеет небо над третьим Римом. Вспять
поползли планеты. Видимо, бирюзу
бережёт Всевышний, чтоб было нам слаще спать.
Но и чёрно-белый в такой оборот берёт -
прямо спасу нет. Помолился бы кто за нас.
Персефонин домашний зверь, саблезубый крот,
поднимает к звёздам подслеповатый глаз.
Что он видит там? То же самое, что и мы,
с тою разницей, что не строит гипотез, не
тщится с дрожью связать бесплодную ткань зимы
с облаками, стынущими в окне,
и не верит, не верит, что мирозданье – верфь
для больших кораблей, предназначенных плыть во тьму.
Пусть медведка, жужелица и червь
хриплым хором осанну поют ему.
Только наш лукавый, прелюбодейный род
никому не прощает своих обид,
возвращаясь рыть подземельный ход,
уводящий в сумеречный Аид.

"И завёл бы дело, да негде взять капитала…"

И завёл бы дело, да негде взять капитала -
сердце, правда, ещё шуршит, но душа устала,
так и мается, ленится, ноет часами, а
коль пожалуешься кому – никакой pea…
Обратись, говорят, к психологу, к психиатру,
не занудствуй, ты здесь не самый главный, зелена мать.
У кого (завещал пророк) раздавлены ятра,
не пускать его в церковь, и вообще изгнать.
Но ведь после ветхого, возражаю, Новый,
а потом Мухаммад со своей коровой -
все учили чихать на земную участь
и страдать, но зато просветляться, мучась.
Вот и просвещайся, счастливчик. Нам бы
безнадёжным вечером, под метельный вой
поиграть в твои золотые ямбы,
чтоб твердело небо над головой.
Да откуда знать вам? Слов бессловесных орды -
что овечье стадо, я б лучше решал кроссворды,
пеленал детей, торговал бы красный товар,
жизнь-копейку в залог предвечному отдавал.
Так за чем же, любезнейший, дело стало?
Сдвинем лодку с берега, не вдвоём, так втроём.
Скрип уключин. Плеск вёсел. Душа устала.
И Господь его знает, куда плывём.

"Как славно дышится-поётся!.."

Как славно дышится-поётся!
Как поразителен закат!
Не увлекайся – жизнь даётся
не навсегда, а напрокат.
То присмиреем, то заропщем,
запамятовав, что она
давно фальшивит в хоре общем
и, очевидно, не нужна
ни громоносному Зевесу,
ни Аполлону, ни зиме
хрустальноликой. Сквозь завесу
метели тлеет на корме
кораблика фонарь вечерний.
Тупится чёрный карандаш.
Сновидец светлый и плачевный,
что ты потомкам передашь,
когда плывёшь, плывёшь, гадая,
сквозь формалин и креозот
в края, где белка молодая
орех серебряный грызёт?

"Всё – грязь да кровь, всё – слишком ясно…"

Всё – грязь да кровь, всё – слишком ясно,
но вот и проблеск, ибо свят
Господь, решивший, что напрасно
пять тысяч лет тому назад
копил на похороны Енох.
Туман сжимается плотней
на низменных и неизменных
равнинах родины моей,
ползет лугами, бедолага,
молчит и глохнет, сам не свой,
по перелеску и оврагу
играет щучьей чешуёй -
и от Смоленска до Урала,
неслышный воздух серебря,
где грозовая твердь орала,
проходят дети сентября.
Мы всё им, сумрачным, прощали,
мы их учились пеленать.
"Люблю тебя", "Петров, с вещами!",
"За сахаром не занимать!"
"Прошу считать меня…", "Удачи
тебе", "Должно быть, он в людской".
Вступают в город, что охвачен
сухой тоскою городской -
той, о которой пел Арсений
Тарковский, хром и нездоров,
в глуши советских воскресений
без свечек и колоколов -
"Добавь копеечную марку",
"Попей водички", "Не отдам".
По тупикам и тёмным паркам,
дворам, тоннелям, площадям
бредут, следов не оставляя -
ни мокрой кисти, ни строки, -
лишь небо дымное вбирая
в свои огромные зрачки…

29 ЯНВАРЯ 2000 ГОДА

Вы просили меня написать, дорогая Н.?
В окрестностях минус двадцать. Клавиатура
компьютера запылилась. С промёрзших стен
стекают мутные капли. По Реомюру,
я имел в виду, так что в термометре ртуть
близка к замерзанию, к гибели, как говорится.
Недавно я бросил пить. В результате трудно заснуть,
но легко просыпаться. А к вечеру добрых тридцать.
С потолочной балки, дрожа, свисает паучья нить.
Жизнь в феврале, вообще говоря, похожа
на цитату из Бродского, которую некому оценить.
Смотришь утром в зеркало – ну и рожа!
Я бываю в городе раза четыре в год -
без особых восторгов, по делам бумажным
и хозяйственным. Вы спрашивали, как насчёт
развлечений? С этим у нас неважно -
телевизор, конечно, имеется, но программ всего
две (третья ловится скверно, да и
если честно, то нет по ней толкового ничего -
чуть не круглые сутки одни сериалы). Зная
о моём былом пристрастии к чтенью, жена
иногда выписывает по почте две-три
книги, в основном мемуары. Допоздна
скрипит жестяной петух на морозном ветре,
в подполе крыса шуршит. Завести бы кроликов, как
мой старинный дружок Пахомов, у них и блох нет,
и безобидный нрав, но решений таких впопыхах
принимать не стоит. К тому же, боюсь, передохнут.
Изредка я шепчу "Привет!" ледяной звезде.
Как сказал бы чиновник, в рамках данной депеши
следует упомянуть замёрзшее озеро, где
летом ловится окунь. Аз смраден, грешен.
Как зека – овчарок, я слушаю лай дворняг.
Страшный суд отложен, и музыка ухо режет.
За рекою в город торопится товарняк,
издавая то волчий вой, то чугунный скрежет.

"У двери порог. На дворе пророк…"

У двери порог. На дворе пророк -
неопрятный тип, отставной козы
барабанщик, мямлит, да всё не впрок,
и за кадром показывает язык
подворотням, воронам, облакам
белокаменным, за которыми
ангел, как щенок, молоко лакал
из лазурной миски. Ау! Возьми
пять рублей, заика, на выпивон.
У тебя яичница в бороде.
"Я зовусь Никто, – отвечает он, -
я зовусь Никто и живу нигде". -
"Неужели даже прописки нет?" -
"Горе всем родившимся, потому
что напрасно вы убавляли свет
и напрасно всматривались во тьму". -
"На себя погляди, и глаза промой". -
"Жизнь тебе дороже, а смерть родней,
луч заката, двигаясь по прямой,
Млечный путь огибает за девять дней.
А иных пророчеств, от сих до сих,
Не бывает". – "Ну и гуд-бай, чудак!"
Зря я беспокоюсь. Обычный псих.
Их немало в нынешних городах.

"Отражаются лужи в древесном небе…"

Отражаются лужи в древесном небе.
Тополя прекрасны в своей наготе.
Негромко поёт старик, никому не потребен,
кроме собственных отпрысков, да и те
неохотно звонят ему – и не то что денег
жаль на междугородные, но такой тариф
разорительный – даже зажиточного разденет.
Так и вешаешь трубку, толком не поговорив.
Впрочем, он мало-помалу впадает в детство.
Дремлет в кресле, голову опустив на грудь,
и хотя кое-как умеет ещё сам одеться,
но не может ни пуговицу застегнуть
на воротнике рубахи, ни натянуть кальсоны,
ни продеть артритные руки в рукава драпового пальто.
Клонит в сон его, ах, как всё время клонит в сон его!
Что же он напевает, мурлычет что?
Серой тенью душа его, сизой тенью
плавает в виде облачка, и пальцы её легки.
Книга раскрыта, но что-то не ладится чтение
сквозь давно поцарапанные очки,
и мелодия молкнет, уходит, сворачивается до точки,
как обычно бывает с музыкой, когда зубы стучат от
холода, и прыгучие складываются строчки
в что-то вроде "воздам, мне отмщение". Вот
и портрет художника в зрелости – тёмного, сирого.
Надкуси ему яблоко, Господи, воскреси сестру.
Для него любая победа – пиррова,
да и хмель – похмелье в чужом пиру.

ПАМЯТИ БАРАТЫНСКОГО

Заснувший над Книгою перемен не ведает Божьего света.
Но я о другом – рассмотри феномен пророка, точнее поэта.
Глаголом сердца охладевшие жёг, и яростно пел, и тревожно.
Ах, как же сомнительно это, дружок, вернее, вообще невозможно!
Здесь сеем пшеницу. Здесь – просо и лён.
И этот лужок распахать бы.
Евгений Абрамович благословлен женою, потомством, усадьбой.
В скрипучей мансарде за письменный стол под вечер садится
Евгений
Абрамович, в чёрном халате простом, для муз и ночных
вдохновений
ещё, разумеется, не готов, но знает уже, чем заняться -
есть в штофах настоек семнадцать сортов, а может,
и все восемнадцать.
Особенно давешняя хороша, где мёда гречишного малость,
терпка и не приторна. (Ноет душа, но это неважно – осталось
недолго.) Вздыхает последний поэт, и всё ожидает чего-то,
сжимая полезный латунный предмет – рейсфедер
немецкой работы.
Пора молодеть, перестраивать дом, копить на поездку в Неаполь.
Как всё-таки славно живётся трудом. Тушь жирная капнула на пол.
Звезда покатилась. Луна поплыла. Залаял Трезор у калитки.
Что, унтер в отставке, давай за дела. И жизни, и смерти в избытке
на каждого выдано. Со свечи снимая без гнева и страха
нагар, бормоча, что и в царской печи не сгинула вера Седраха,
Евгений Абрамович, как Пифагор, склоняется над чертежами,
и мыслит, сужая презрительный взор: как страшно
меня облажали!

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub fb3