"То ли храм, то ли дворик заброшенный, то ли…"
То ли храм, то ли дворик заброшенный, то ли
время летних каникул в оставленной школе,
ночь, замки, коридоры, смотри не споткнись -
и нырнёшь с чердака в безответную высь,
где по залам негостеприимной вселенной
бродит Гея в обнимку с безумной Селеной,
и любуются пляской галактик они
на правах небогатой родни…
Бормоча, бродит Гея по вечному кругу,
за собою ведёт приживалку-подругу,
помолчи, говорит, ни о чём не жалей…
И несёт холодком из небесных щелей.
"Так, спесь твоя сильна, и сны твои страшны…"
Так, спесь твоя сильна, и сны твои страшны,
пока стоит в ушах – невольный ли, влюбленный -
шум, сочетающий тщеславный плеск волны
и гул молитвы отдалённой.И посох твой расцвёл, и слёзный взгляд просох:
на что же плакаться, когда в беде-злосчастье
нам жалует июль глубокий сладкий вздох
и тополиный пух опухших глаз не застит?Пусть время светится асфальтовым ручьём,
пусть горло, сдавлено волнением начальным,
переполняется тягучим бытиём,
текучим, зябнущим, прощальным, -пусть с неба низкого струится звёздный смех -
как голосит душа, как жаль её, дурёху! -
не утешение, но музыка для тех,
кто обогнал свою эпоху.
"Оглядеться и взвыть – невеликая тонкость…"
Оглядеться и взвыть – невеликая тонкость,
замолчать – не особый позор.
Остаётся пронзительный дождь, дальнозоркость,
лень, безветрие, рифменный вздор -для других, вероятно, бывает награда,
для аэдов, мучительный труд
изучивших, которые музыку ада
на латунные струны кладут,для других, беззаботно несущих на плаху
захудалую голову, будто капустный кочан,
тех, которым с утра улыбается Бахус,
и русалки поют по ночам, -но такому, кто суетен, и суеверен,
и взыскующим Богом забыт,
кто с рожденья ломился в открытые двери
веры, смерти и прочих обид, -не видать запоздалой истомы любовной,
не терзаться под старость, впотьмах,
неутешною страстью, горящею, словно
светлячки на вермонтских холмах.
"Стоокая ночь. Электричества нет…"
Стоокая ночь. Электричества нет.
Зверь чёрный – мохнат, многоног -
твердит, что свобода – погашенный свет,
а время – гончарный станок.
В ответ я смотрю в нехорошую тьму
и, кажется, не возражаю ему.
Язык его влажен и красен,
блистающей сажей окрашена шерсть,
два уха, а лап то ли семь, то ли шесть,
и лик лупоглазый ужасен.Хвостатая ночь. Электрический пыл.
Зверь белый по имени Быть
твердит, что вовек никого не любил,
и мне запрещает любить.
Зверь белый, светящееся существо,
широкие крылья длинны у него,
и очи горят фонарями.
Не шли мне их, Господи, – сажа ли, мел,
я отроду умных бесед не умел
вести с молодыми зверями.Затем мне и страшен их древний оскал,
что сам я, зверь тёмных кровей,
всю жизнь, словно чашу Грааля, искал
неведомой воли твоей.
Неужто ус, коготь, и клык, и резец -
гармонии горькой ночной образец,
поведай мне, отче и сыне!
Наследники праха, которым немил
агатовый космос и глиняный мир,
о чём вы рыдаете ныне?
"На окраине тысячелетия…"
На окраине тысячелетия,
в век дешёвки, всё тот же завет -
что участвовать в кордебалете и
клоунаде на старости лет!Оттого ни купцом мне, ни пайщиком
не бывать – улыбаясь сквозь сон,
коротать свои дни шифровальщиком,
долгим плакальщиком и скупцом.И с нетрезвою музой, затурканной
побирушкою, боже ты мой,
сошлифовывать влажною шкуркою
заусеницы речи родной…
"…я там был; перед сном, погружаясь в сладкий…"
…я там был; перед сном, погружаясь в сладкий
белоглазый сумрак, чувствовал руку чью-то
на своей руке, и душа моя без оглядки
уносилась ввысь, на минуту, на две минуты -
я там был; но в отличие от Мохаммада
или Данта – ягод другого поля, -
не запомнил ни парадиза, ни даже ада,
только рваный свет и нелёгкое чувство воли.
А потом шестикрылая испарялась сила,
умирала речь, запутавшись в гласных кратких,
и мерещились вещи вроде холста и мыла,
вроде ржи и льна, перегноя, дубовой кадки
с дождевой водой. Пахнет розой, грозою. Чудо.
Помнишь, как отдалённый гром, надрываясь, глохнет,
словно силится выжить? Сказал бы тебе, откуда
мы идём и куда – но боюсь, что язык отсохнет.
"Стояло утро – день седьмой. Дремали юноша и дева…"
Стояло утро – день седьмой. Дремали юноша и дева,
и не казались им тюрьмой сады просторного Эдема.Воздушный океан кипел – а между Тигром и Евфратом
цвёл папоротник, зяблик пел, и был бутоном каждый атом,и в тёмных водах бытия была волна – гласят скрижали, -
гепард, ягнёнок и змея на берегу одном лежали.Времён распавшаяся связь! Закрыть глаза в неясной рани,
и снова, маясь и двоясь, как бы на стереоэкране -летит фазан, бежит олень, коровы рыжие пасутся,
и вдохновенье – только тень бессмертия и безрассудства…Играй же, марево зари, и в тёмных ветках, плод кровавый,
гори – так было – не хитри, не мудрствуй,
ангел мой лукавый,стоящий соляным столпом спиною к солнцу молодому,
где огнь струится из руин благословенного Содома.
"О знал бы я, оболтус юный, что классик прав, что дело дрянь…"
О знал бы я, оболтус юный, что классик прав, что дело дрянь,
что страсть Камен с враждой Фортуны – одно и то же,
что и впрямь
до оторопи, до икоты доводят, до большой беды
литературные заботы и вдохновенные труды!
И всё ж, став записным пиитом, я по-иному подхожу
к старинным истинам избитым, поскольку ясно и ежу -пусть твой блокнот в слезах обильных, в следах
простительных обид -
но если выключат рубильник и чёрный вестник вострубит,
в глухую канут пустоту шофёр, скупец, меняла, странник
и ты, высоких муз избранник, с монеткой медною во рту -
вот равноправие, оно, как пуля или нож под ребра,
не конституцией дано, а неким промыслом недобрым -а может быть, и добрым – тот, кто при пиковом интересе
остался, вскоре отойдёт от детской гордости и спеси,
уроки временных времён уча на собственном примере, -
и медленно приходит он к неуловимой третьей вере,
вращаясь в радужных мирах, где лунный свет над головою,
и плачет, превращаясь в прах, как всё живое, всё живое.
"Аукнешься – и возвратится звук с небесных круч…"
Аукнешься – и возвратится звук с небесных круч,
где в облаках янтарных
свет заключён, как звездчатый паук. Червонный вечер.
В маленьких пекарнях
лопатой вынимают из печи насущный хлеб, и слышен
голос вышний -
ты оскорблён? смирись и промолчи, не искушая
мирозданья лишней
слезой – ты знаешь, высохнет слеза, умолкнет океан,
костёр остынет,
и обглодает дикая коза куст Моисея в утренней пустыне.Бреду, и с демоном стоглавым говорю от рынка рыбного,
где смерть сама могла бы
глядеть в глаза мерлану и угрю, и голубому
каменному крабу, -
и сходится стальной, стеклянный лес к соборной площади,
и нищие брезгливо
считают выручку, и скуден бледный блеск витрин
и запах слизи от залива -
так город пуст, что страшно. Замер лист опавший,
даже голубь-птица
летит вполсилы, смирно смотрит вниз и собственного
имени стыдится.И всё-таки дела мои табак. Когда б я был художником
беспалым
и кисть сжимал в прокуренных зубах – изобразил бы ночь,
с тупым оскалом
бомжей продрогших, запашком травы и вермута
из ледяного чрева.
Я крикнул бы ему: иду на вы! Губя себя, как яблочная Ева,
в стальном, стеклянном, каменном раю, – которым правит
вещий или сущий, -
у молчаливой бездны на краю уединясь с гадюкою поющей.Что скажешь в оправданье, книгочей? Где твой ручей,
весь в пасторальных ивах,
источник неразборчивых речей и вдохновений
противоречивых?
Головоломка брошена – никак не сходятся словесные
обломки.
Мы говорим на разных языках – ты, умница, и я,
пловец неловкий.
И чудится – пора прикрыть тетрадь, – шуршат листы,
так высохнуть легко в них! -
и никому уже не доверять ни дней обветренных,
ни судорог любовных.