Ему вкалывали сдерживающие консервирующие препараты, его массировали, натирали дубящими составами, уснащали маслами, окуривали, придавливали тяжелыми свинцовыми спудами, охлаждали до неимоверных температур. Его уговаривали, упрашивали, читали мантры, заупокойные увещевания, цитировали попеременно из тибетской и египетской книг мертвых, объясняли немыслимость происходящего с метафизической точки зрения. ‹…› Рядом с ним по ночам беспрерывно распевали заклинания специально приглашенные шаманы. К нему подсылали влиятельных и доверенных лиц, старых соратников и родственников. Специально для этого на время выпускали из тюрем Бухарина, Каменева и Зиновьева. Тайком, никем не замеченный, буквально на пару дней приезжал Троцкий (ЖВМ, с. 177).
Этот ряд начинается с техник тела, техник бальзамирования и подготовки трупа к похоронам. Но в этот ряд "по ассоциации" попадают и странные элементы, например "массировали". Затем подсоединяется ряд заклинаний, мантр, камланий. Отсюда прямой переход к уговариванию, упрашиванию и, соответственно, родственникам и влиятельным лицам. От последних ассоциативно мемуарист движется к Бухарину, Каменеву и Зиновьеву, включенным в единый нерасчленимый ряд. А от них уже естественен переход к Троцкому. Повествование идет за счет наращивания ассоциированных между собой элементов, расположенных именно по оси селекции, как в тезаурусах. Далее этот ряд меняет свое направление. Начинает формироваться проект ускоренного старения Ленина, ведущий, в конечном счете, к его захоронению:
Однако вот это вот было мечтой, проектом плоско и материалистически мыслящих людей. К сожалению, их поддержало большинство тупо-обрядово мысливших старомодных церковников. По счастью, подобному не дано было осуществиться. Но поползли слухи. В городе вспыхнули волнения. И нешуточные (ЖВМ, с. 178).
В результате начинается переход "метафорического" в "пространственное":
С юга неожиданно нагрянуло необозримое людское море, кое‐как вооруженное для восстановления попранной справедливости. Им навстречу бросили истребительные полки. С севера подоспели в подмогу первым мощные, рослые слагатели песен и мифов. Но окончательно все‐таки все решил подход неких западных ландскнехтов, неумолимых в своем неприятии и отрицании ужасов земного воплощения небесных, демонических амбиций. Новое освобожденное пространство устлалось телами тех и других. Таким образом оно собственно освободилось от всех (ЖВМ, с. 178).
Ассоциативный ряд тут обеспечивает нанизывание элементов – южане вызывают к жизни северян. Север ассоциируется с кельтскими или германскими слагателями песен и мифов. За ними следуют ландскнехты, небесные и демонические амбиции и т. д. Но эта амплификация, втягивающая в себя необъятные пространственные просторы, уже имеет откровенно катастрофический характер, которым постоянно завершаются разрастающиеся ряды. Все начинается с образа памяти, пусть не своей, но исторической, например эпизода с Крупской, и разрастается в полную утрату всякой связи с реальностью, причина которой в неотвратимом следовании по цепочке, к которой прикована память. Следование по установленным маршрутам припоминания (в принципе не отличимым от парадигм языка, языковых ассоциаций) в конце концов полностью отменяет память, маршруты эти ведут за пределы всякого опыта. Происходит как бы выход из области опыта в область языкового тезауруса.
Разрастание ряда в принципе тяготеет к постепенному прохождению через своего рода "мелкую рябь" различий, напоминающую о "размывающей динамике непрерывного движения", о которой говорится в "Големе". Между каждым следующим и предыдущим элементом различие незначительно. Для того чтобы достичь сильного различия, контраста, требуется некоторое время безостановочного наращивания. Пригов в связи с этим говорит о "гносеологической уловке мерцания", которая сводится к тому, чтобы "мерцать между двумя полюсами, оставаясь в зоне неразрешимости. Неразрешимости, неулавливаемости для постороннего…" (ЖВМ, с. 11).
В результате проза Пригова постоянно сталкивается с элементами, которые несут различие, только как мелкую рябь, под которой торжествует стихия сходства, неразличения. Неразличение оказывается существенной чертой длинных приговских "списков". В "Живите в Москве", например, описывается гиперболическая (как и все в книге) потасовка шпаны двух микрорайонов:
Наши уже на полпути встречали подобных же шаболовских. И начиналось. Ихние подобные же Кочуры, Свиньи, Антонеску, Жерди и Толяки взмахивали руками с зажатыми в них кастетами ‹…›. Потом наши посылали за подкреплением. Шаболовские же вызывали близких им территориально и духовно татищевских. К нам на подмогу подоспевали единомышленники – малоостровские ребята и шпана с Ордынки. ‹…› Затем подоспевали хавские, суремские. Затем полянские, новокузнецкие, павелецкие, мадово-триумфальные, мадово-кудринские, мивцево-вражские, курские, серпуховские садово-кольцевые, киселевские и пр. (ЖВМ, с. 192)
С самого начала антагонисты объявляются "подобными же" "нашим". Затем Пригов иронически определяет "татищевских" как "территориально и духовно близких" шаболовским, а "малоостровские" объявляются "единомышленниками" "наших". Различий межу всеми этими именами в сущности нет, за ними не стоит никаких различимых сущностей. Не случайно определения разных групп Пригов черпает из тех же языковых парадигм, например, превращенных названий станций метрополитена и нелокализуемых московских топонимов – "садово-кольцевые". Топонимы в принципе связаны с определенными пространственными локусами, но у Пригова они совершенно отделяются от мест своей "прописки". В описании Москвы Пригов как‐то замечает:
В общем, народу было много. Он весь был как бы размазан по огромной территории белого снежного пространства… (ЖВМ, с. 139)
Топонимы сами располагаются в пространстве, лишенном топографической определенности. Имена эти не вносят никакого различия, но порождают эффект слипания, образования массы.
Совершенно так же функционируют и списки, казалось бы, абсолютно иного рода. В той же книге Пригов дает срез демографии Москвы, население которой, по его подсчетам, "в мирное время" вырастало до 100–120 миллионов, а иногда достигало 3–4 миллиардов. После описания разных категорий жителей Пригов доходит до элиты:
Оставшаяся часть являла собой научных работников, работников культуры, Героев Социалистического Труда, народных учителей и художников, академиков, лауреатов Сталинской, Ленинской, Государственной и Нобелевской премий. Было немало также спортсменов и артистов. Таких, как Уланова, Плисецкая, Коненков, Капица, Келдыш, Яшин, Старшинов, Паустовский, Фадеев, Прокофьев, Мравинский, Мичурин, Астангов, Гиллельс, братья Манн, Роднина, Серов, Шостакович, Ландау, Кюри, Лысенко, Глазунов, Сартр, Римский-Корсаков и др. (ЖВМ, с. 139)
Имена эти, несомненно, имеют совершенно определенную личную окраску, но в тексте Пригова они ничем не отличаются от "имен" шпаны: "хавские, суремские, полянские, новокузнецкие, павелецкие, мадово-триумфальные, мадово-кудринские, мивцево-вражские, курские, садово-кольцевые, киселевские". Имена эти генерируются точно так же, механически продлевая список знаменитостей, куда Кюри, Сартр или братья Манн включаются по той же логике, что Уланова и Плисецкая. Это просто компоненты коллективной памяти, не имеющие никакой индивидуальной сущности. О них и говорится, что носители их "здесь и возникли, а потом уже распространились по всему свету" (ЖВМ, с. 139). Пригов имеет дело не с людьми, но именно с некими "общими именами", устанавливающими не различие, но сходство.
В механически генерируемых списках, собирающих воедино элементы коллективной памяти, любое имя устанавливает по преимуществу сходство:
Но вернемся к Ленинграду, – пишет Пригов. – Вернее, Москве. Города‐то все одни и те же. Даже имена похожи до неразличения. Ну, сравните, к примеру, – Москва, Ленинград. Неразличимы. До ужаса неразличимы. Да и вообще. Все – одно и то же (ЖВМ, с. 11).
Тот же мотив всплывает в "Только моей Японии", где неразличимость поражает уже не только Москву и Ленинград, но весь мир. Тут описывается, как из одинаковых гостиниц люди едут в одинаковые аэропорты, садятся в одинаковые самолеты и летят в чужие страны, едва ли отличимые от своих, и т. д. Это незыблемое сходство всего имеет языковой характер и приводит к ощущению полнейшей неподвижности, исчезновения идентичности мест:
Где был? Сейчас или уже в прошлый раз? Ты или кто другой? Вообще о чем все это? Кто навел на тебя морок? С какой такой своей коварной целью? Куда бежать дальше? Да никуда. Стой на месте и терпи. Принимай все смиренно, как с пониманием и смирением принимаешь недвижимое и постоянное пребывание в одном неложном месте своей земной приписки – в милом моем Беляеве, например.
Мир становится "разросшимся до планетарного размера Беляево". А Беляево выступает как "не-имя", как такой же общий термин, определяющий "не-место".
Да и люди, наконец, чудовищно похожи друг на друга, везде, ну буквально везде. Просто неприлично похожи друг на друга.
Это сходство несходного – типичная черта симулякров, придающих всему миру оттенок всеобщего сходства.