– Золотой старик, тридцать лет провожает и встречает ребят из каждого полета. Знатный дед и первый в мире болельщик авиации.
Блыш вежливо кивнул головой.
Глава третья
Небо блеклое, светло-серое, низкое. Не картина – загрунтованный холст. И края нечеткие, размытые: то ли есть горизонт, то ли нет – сразу не скажешь. Небо спокойное, сонливое, словно и неживое. Не встряхнет, не ударит, не закачает на невидимой воздушной волне. Только ослепит, если с ходу врежешься в его безликое, слоистое тело. Окутает прохладным, влажным, косматым туманом и сразу заставит позабыть, где верх, где низ, где право, а где лево…
Ни одна птица не летает в слоистых облаках. Сделает взмахов десять – и валится в неуправляемом падении к земле.
Человек летает. Летает по приборам, которые он изобрел, вырастил, приручил, в которые сумел поверить больше, чем в самого себя.
Уходя в низкое, неживое небо, пилот везет на остриях приборных стрелок скорость, высоту, курс, величину крена и направление на радиопривод; везет с собой крошечный силуэтик покачивающегося, то поднимающегося, то устремляющегося к земле самолетика, приживленного к искусственному горизонту.
Верь стрелочкам, слушайся самолетика, не пытайся несовершенными своими чувствами корректировать их строгий язык – и будешь на высоте, доберешься до самого солнца. Не поверишь – упадешь, упадешь, как большая глупая птица.
Мать стояла на балконе, когда Хабаров вышел из подъезда, уселся в свою черно-белую машину и, лихо развернувшись в тесном палисаднике, уехал. Мать помахала ему рукой и медленно пошла в комнаты.
С тех пор как Виктор Михайлович развелся с женой и жил снова вдвоем с матерью, у матери наступили трудные дни. Впрочем, дни были не только трудными, но и радостными и тревожными. Мать ни разу не спросила сына, почему он оставил семью. Мать жалела Киру и еще больше маленького Андрюшку. Но раз Витя так решил, значит поступить по-другому он не мог. Мать говорила мало, но она все видела, все понимала и все-все чувствовала. Не легко давалось ее Вите это постоянное, подчеркнутое спокойствие, эта неторопливость, эта умышленная приторможенность движений и слов. Ведь по-настоящему он был резким, увлекающимся, вспыльчивым мальчиком.
Летчик никогда не говорил матери, куда уезжает: на полеты, по делам, развлечься. Он никогда ничего не сообщал ей ни о машинах, ни о полетах, но она прекрасно понимала – полеты бывают разные: простые – тренировочные, сложные – испытательные, нормальные, более и менее рискованные… Когда он уезжал вечером и уже в коридоре, берясь за замок, говорил:
– Ты ложись, спи, я вернусь сегодня поздно, – она покорно ложилась в постель, но никогда не засыпала до его возвращения. Мать лежала тихо, прислушиваясь к еле уловимым ночным шорохам большого дома и ждала.
Она заставляла себя думать о чем угодно, только не о сыне. Лучше всего было вспоминать тихий приокский городок, где она родилась и выросла, хорошо было представлять далеких подруг юности, давно уже растерянных, давно исчезнувших из ее жизни; не возбранялось вновь и вновь перебирать в памяти медицинский институт – все волнения, все встречи, все радости и разочарования; можно было воскрешать тонкое, точеное лицо Михаила Хабарова – сначала студента-сокурсника, потом блестящего военного врача, потом ее мужа и отца Вити. Однако переключаться на самого Виктора строго воспрещалось.
Но разве есть на свете нерушимые запреты? Особенно для материнского сердца? Случались ночи, когда она не могла не думать о сыне, о его трудной работе, о его товарищах, о его судьбе. И тогда время тянулось еще медленней. Но она не позволяла себе зажигать свет и нервно взглядывать на стенные часы, которые в ее усталом мозгу стучали то тише, то громче, но никогда не умолкали совсем.
В конце концов Анна Мироновна всегда слышала, как осторожно поворачивается ключ во входной двери, слышала, как Витя снимает ботинки в коридоре, как, осторожно ступая, идет в ванную. Обычно она засыпала под мерное стрекотанье душа – Хабаров уже давно заметил: когда он уезжает на ночные полеты, мать не спит, дожидается его возвращения. Он понимал, что никакие слова ничего изменить не смогут, и придумал хитрость: собираясь на аэродром, надевал самый лучший костюм, завязывал легкомысленный галстук и говорил чуть развязным, вовсе не свойственным ему тоном:
– Мам, я, пожалуй, к приятелям прошвырнусь, если сильно задержусь, не беспокойся. По моему холостяцкому положению… Словом, сама понимаешь.. .
Мать никогда не возражала ему, но она всегда знала, куда он едет на самом деле – к друзьям, к подругам или на полеты.
Сегодня Виктор Михайлович уехал из дому в начале десятого. Мать прибралась в комнатах, постелила себе и ему, неторопливо разделась и легла. Спать было рано, но мать устала, и еще с утра ей нездоровилось: кружилась голова, волнами находила слабость. На тумбочке перед кроватью была приготовлена книга, но читать не хотелось. Анна Мироновна лежала и думала. И мысли, пренебрегая запретами, возвращались к одному и тому же.
Тогда они пришли вчетвером: Витя, высокий, некрасивый, очень рыжий штурман, пожилой громкоголосый инженер и застенчивый, похожий на девушку радист. Все вместе они были экипаж. Витин экипаж.
- Хорошо бы чайку с закусочкой, ма, – сказал Витя, – коньячку в принципе тоже можно…
Мать захлопотала на кухне, ей очень хотелось принять его экипаж как следует, и она сердилась на Витю: почему не предупредил, что приведет гостей. Мог бы позвонить. Она успела бы тогда поставить пирог, могла соорудить пельмени, не покупные, а настоящие сибирские, могла бы… Мать возилась на кухне, стараясь не прислушиваться к разговору мужчин.
А мужчины спорили. Спорили громко, нисколько не заботясь об изысканной деликатности выражений.
- … ты несешь, Виктор Михайлович. Сдохнуть мне на этом месте, не прав ты! – почти выкрикивал инженер. – Какие они аферисты? Ерунда! Им приходится спешить, их гонят. Неужели не понимаешь? Большая лайба стоит до сих пор, так хоть на этой надо показать работу…
– Не понимаю и не хочу понимать. Еще два месяца назад надо было начать доводку бустеров на тридцатке. А новые двигатели гонять можно было хотя бы на тридцать второй или даже на Коломбине. Так? Чего ждали, чего тянули? А теперь давай все сразу – и бустера, и движки, и спецоборудование. Это афера. Типичная афера. Ну, здесь-то можем мы называть вещи своими именами?
– Положим, с движками кое-что сделано, – сказал штурман.
– И спецоборудование проверялось на летающей лаборатории, – сказал радист, – это я точно знаю.
Отрывки разговора не сразу, но все-таки долетели до матери, и она встревожилась. Ей не нравился тон разговора. Экипаж был явно недоволен Витей.
– Нет, – сказал Хабаров, – вы, конечно, как хотите, вы сами уже большие и умные ребята, а я давно на слабо не поддаюсь. Серьезные фирмы так не делают. Все, что я думаю по этому поводу, сказал Генеральному и, вероятно, скажу еще…
– Но от машины, надеюсь, ты не откажешься? – спросил инженер.
– На тебя же пальцем будут показывать… – сказал штурман.
– Мы, ясное дело, как вы, командир… – начал было радист, но Хабаров не дал ему договорить.
– Почему не откажусь? Если будет так продолжаться, обязательно и непременно даже откажусь! И плевать я хотел, кто по этому поводу чего скажет или подумает… Конечно, отказываться труднее, чем соглашаться, но у человека должны быть принципы, через которые не переступают.
Мать старалась не слушать, ей был неприятен этот разговор, и все-таки слышала. Не всё – отдельные фразы. Они сами лезли в уши, лезли и оседали в памяти.
Инженер сказал:
– А Лешка Углов, между прочим, раздумывать не будет. Он уже сейчас фыркает и копытом землю роет.
Виктор сказал:
– Углов, конечно, смелый парень. Только смелый он от глупости. На месте ведущего инженера я бы подумал: записываться к нему в команду или потерпеть…
Штурман сказал:
– Черт с ним, с Угловым, я его тоже не люблю. Лучше объясни: почему ты, после того как побился на Зебре, согласился летать на ней снова…
Виктор сказал:
– Чуть тише! Мать! Потому что Зебра была не престижной машиной, а принципиальным аппаратом. Там имели место неизвестные, которые на земле действительно не выявлялись. И учти, на Зебре шаляй-валяй ничего не делалось…
Мать вошла в комнату и принялась накрывать на стол.
Экипаж улыбался матери. Экипаж во всех подробностях обсуждал последний футбольный матч московского "Спартака" и тбилисского "Динамо". Экипаж с аппетитом выпил коньяк и закусил "чем бог послал". Экипаж собрался уходить…
Это было… Это было две недели назад.
Теперь, лежа в постели и прислушиваясь к ночным шорохам пустой квартиры, мать снова и снова вспоминала тот неприятный вечер.
Когда экипаж ушел, Витя растянулся на диване и стал перелистывать рыжий том "Швейка". Мать не могла объяснить, откуда она это знает, но знала точно: если Витя читает "Швейка", значит ему плохо.
Потом Витя позвонил по телефону. Мать посмотрела на часы и запомнила: было половина первого. По пустякам в половине первого ночи не звонят даже близким знакомым.
– Простите за беспокойство, Вадим Сергеевич, я все время думаю о программе. И мне кажется, мы допускаем ошибку…
Что отвечал Вадим Сергеевич, мать, естественно, не слышала.
– Нет, – сказал Виктор, – нет, с этим трудно согласиться… Ну потеряем месяц, пусть два месяца… В правительстве должны понять…
Потом он долго слушал Вадима Сергеевича. И снова возразил:
– Нет, нет, я все равно не согласен… А если мы людей потеряем?
И опять была долгая пауза.