Своеобразная концепция В.П. Бурича лежит в стороне от современной стиховедческой традиции. Стихи он определяет как "высказывание или совокупность высказываний, записанные по определенной графической схеме" [Бурич 1989, 144]. Заметим, что расплывчатость понятия "графическая схема" позволяет отнести его и к "удетерону" (вообразим, например, строчку, в которой каждая следующая буква больше или меньше предыдущей). Исправить эту накладку можно было бы, говоря, вместо "графической схемы", о "графической расчлененности". Гораздо принципиальней вопрос о функциях поэтической графики, которые, по Буричу, сводятся к "наилучшему способу выявления метрической и рифмической конвенции" (в метрическом, или, по Буричу, "конвенциональном" стихе) и "закреплению, авторизации нюансов смысла и экспрессии" (в свободном, или, по Буричу, "либрическом" стихе); последнее означает, что графическая разбивка, делающая текст стихотворным, не вносит в него ничего нового (ведь "нюансы смысла и экспрессии" в нем, по Буричу, уже содержатся), а лишь фиксирует, в терминологии Бурича, "первичный ритм", т. е. синтаксическое членение текста. Эта точка зрения, восходящая к В.М. Жирмунскому, была опровергнута еще Тыняновым, показавшим, что стихотворный ритм, материальным выражением которого служит графическая разбивка, представляет собой нечто принципиально отличное от "первичного ритма" и его сгущения – ритма прозаического, более того, этот стихотворный ритм выступает как самостоятельная смыслопорождающая сила даже в той разновидности верлибра, где стиховое членение совпадает с синтаксическим [Тынянов 1993, 42, 50–51, 114]. Игнорирование открытых Тыняновым факторов единства и тесноты ряда приводит концепцию Бурича к методологической некорректности: формальное единство поэзии не сопряжено ни с каким единством содержательным; мало того, что форма у Бурича оказывается, в духе древней и коварной аналогии, стаканом, – в него еще мыслится возможным наливать совершенно разные напитки.
Удивительно, но факт: чисто формальным критерием готов обходиться в определении поэзии и один из крупнейших российских теоретиков стиха М.Л. Гаспаров. В цитированной работе он называет стихом "речь, четко расчлененную на ‹…› отрезки, соотносимые и соизмеримые между собой; каждый из таких отрезков тоже называется "стихом"" [Гаспаров 2001, 6]. Разумеется, дальше Гаспаров указывает на семантическую значимость этой расчлененности, на то, что "соотносимость и соизмеримость" "расширяет сеть связей, в которые вступает каждое слово" (правда, связи имеются в виду исключительно вертикальные) [Гаспаров 2001, 7]; оговаривает он и то обстоятельство, что стиховая расчлененность может и не быть выражена графически. Однако основное определение не перестает от этого быть односторонним.
Подобную односторонность, отрыв формального критерия от содержательного резко критикует Г.Н. Токарев. Апеллируя к тыняновской постановке проблемы слова в стихе, он определяет стих как "такую форму организации словесного материала, в которой присутствует легко различимый сигнал, указывающий на то, что в данном тексте метаграмматические связи между единицами становятся регулярными, системными и сущностными" [Токарев 1983, 45]. Речь идет о деформированной, в тыняновских терминах, семантике. Сильная сторона этого определения очевидна: предпринята попытка увязать формальный аспект и содержательный. Правомерно, однако, задаться вопросом: коль скоро графическая расчлененность, узнаваемый метр и т. п. элементы стиха – не более чем сигналы (а это весьма убедительная позиция, восходящая к Ю.Н. Тынянову при посредстве Ю.М. Лотмана), что же за сила тогда деформирует семантику, результатом какого воздействия являются регулярные, системные и сущностные метаграмматические связи? Умалчивая об этом, Токарев довольно быстро загоняет себя в терминологическую ловушку: констатируя, вслед за Тыняновым, Р.О. Якобсоном и П.А. Рудневым, что в стихе "отношения между языковыми единицами разворачиваются в двух разнонаправленных плоскостях: по традиционной грамматической горизонтали и по метаграмматической вертикали" [Токарев 1983, 61], он далее переводит метафору "горизонталь vs. вертикаль" в прямое значение и рассматривает метаграмматические корреляции исключительно между языковыми единицами, находящимися в разных стихах, т. е. взаиморасположенными по вертикали (между тем Тынянов как раз напоминает, что "слово в стихе вообще динамизованно, вообще выдвинуто, а речевые процессы сукцессивны, – вот почему законной формой поэзии может быть ‹…› даже один стих (ср. Карамзин, Брюсов)" [Тынянов 1993, 75]). Но точно так же трактует семантическую роль стихотворной графики Гаспаров!
Таким образом, во всех трех случаях – у Бурича, у Гаспарова и у Токарева, – в основе непризнания моностиха – стихом лежит представление о том, что необходимым признаком стихотворной речи является ее – как правило, выраженная графически – расчлененность на стихи, т. е. стихов должно быть больше одного. Со всей определенностью это утверждают В.А. Никонов: "Основа стиха – соотнесенность…. Отдельный стих не существует как стих – он становится им лишь в ряду других" [Никонов 1962, 622], Ю.Б. Орлицкий: "Стих подразумевает не столько определенным образом организованный отрезок речи, сколько отношение строк" [Орлицкий 2002, 563], В.П. Москвин: "Определим стихи как отрезки речи, регулярная соразмерность которых воспринимается как ритмическая. Из этого определения следует, что минимальная основа ритмовки – два стиха" [Москвин 2009, 21]. Такой подход – безотносительно к проблеме моностиха – опирается, вероятно, на формулировку Б.В. Томашевского: "Ритм может быть наблюден и в отдельной строке, но только ряды стихов создают в нас впечатление общего ритмического закона" [Томашевский 1929, 25–26]. К формуле Томашевского мы еще вернемся, рассмотрев прежде иные позиции по вопросу о моностихе.
3) Моностихом является только метрическая одинокая строка.