Леви-Брюль, как и все тогдашние этнографы, преклонялся перед естественными науками. Их отсутствие у культурно отсталых народов заставило ученого усомниться в гипотезе об одинаковости мышления европейца и дикаря. С гордостью просвещенного человека, свободного от суеверий, он писал: "Мы (цивилизованные люди. - А.В.) всегда будем пытаться выявить причины путем анализа связи явлений, не выходя из рамок поддающихся контролю фактов. Мы не станем апеллировать к сверхъестественному. Даже умы, которые верят в провидение, допускают, что оно не действует каждый раз произвольно и, если исключить чудеса, которые тоже предопределены, оно никогда не прерывает правильного хода явлений в природе". В этих словах выражено старое как первородный грех стремление человеческого разума подчинить сверхъестественные силы "правильным" законам. Еще блаженный Августин был уверен: Бог не прикажет ему ничего такого, что по его, Августина, понятиям оказалось бы предосудительным.
Туземец тоже умеет наблюдать, но не делает из наблюдений объекта для размышления, а старается узреть в поразившем его событии вмешательство потусторонних сил. Тип первобытного мышления, пропитанного мистикой, Леви-Брюль назвал дологическим, в отличие от современного логического, апеллирующего к опыту. Но и тут он не был оригинален. Еще А. Шопенгауэр противопоставлял мистика философу. Мистик исходит из индивидуального мироощущения и потому никого не может убедить, а философ - из общего для всех. Достоинство философа - умение размышлять над полученными данными и комбинировать их: вот почему он может убеждать других.
В сформулированном Леви-Брюлем законе партиципации (сопричастия) - для первобытного человека предмет может быть самим собой и одновременно чем-то иным - легко отследить влияние мифологической школы. Только там, где лингвисты оперировали ассоциациями и метафорами, выявляя связь между богом и Солнцем, ведьмой и грозой, этнограф указывает на веру человека в то, что он одновременно является животным (тотемизм).
На коварный вопрос социологическая школа ответить не сумела. Достаточно сравнить, например, описанные Леви-Брюлем ощущения первобытного аскета с верой христианского подвижника - они абсолютно схожи: и тот и другой умерщвляют плоть, чтобы сделаться "менее досягаемыми для влияния враждебных невидимых сил и более приятными для тех, благосклонности которых они ищут". Почему же тогда второй из них вступил на славный путь цивилизации, а первый - нет?
Достижениями антропологической школы воспользовалась так называемая ритуально-мифологическая школа, уделившая самое пристальное внимание сказке. Приоритет мифа над сказкой был определен еще "мифологистами" и сомнению не подлежал (небольшие колебания Веселовского не в счет). Но теперь впереди мифа водрузили первобытный ритуал. Углубление в мир дикарей продолжилось. Не только их мысли и вкусы, но и обряды и ритуалы были уверенно приписаны предкам цивилизованных народов.
Первым гипотезу о ритуальной основе (карнавал) некоторых сюжетов европейской сказки высказал П. Сентив в 1923 г., однако классическим трудом в этой области считается книга В.Я. Проппа "Исторические корни волшебной сказки" (1946). "Пропп возвел волшебную сказку к обрядам инициации, - пишет Е.М. Мелетинский, - но не отдельные сюжеты к отдельным ритуалам, а жанр в целом - к объяснительному для этого обряда мифу, а "бытование" - к инсценировке мифов ради обучения новичков в контексте самого обряда".
"Отдельным ритуалам" соответствовали два сказочных мотива: 1) проглатывание героя змеем и его извержение; 2) пребывание группы детей во власти лесной старухи с последующим уходом или бегством. Герой и дети - это посвящаемые, змей - специальное сооружение для инициации, а старуха - руководительница обряда. Глотающих змеев в сказках мало, зато лесных старух - много, как благожелательных, так и враждебных. Змей (или подменяющий его монстр вроде Кощея), с которым герой сражается, а также злые старухи и людоеды возникли позднее. Дело в том, что с переходом от общества охотников, где бытовала инициация, к обществу земледельцев, жестокие для детей и матерей обряды стали ощущаться как ненужные и проклятые, их острие обратилось против их исполнителей - патроны инициации сделались врагами, их начали убивать. Миф придал обряду обратную трактовку, а потом и вовсе оторвался от него, став достоянием для всех слушателей, подчинившись вымыслу и приобретя развлекательную и дидактическую роль. Он превратился в сказку.
Враждебные змеи, добрые и злые старухи, людоеды, глотающие чудовища. Капля в море сказок. Но лиха беда начало! Сказки о тридесятом царстве (иной мир) отражают представления о смерти, а те в свою очередь объясняются идеей временной смерти посвящаемого и, значит, тоже восходят к инициации. Следствием пребывания в брюхе чудища (в гостях у чудища) является приобретение (или отказ в таковом для неудачника) магических сил, власти над стихиями, а также духов или животных в роли помощников. Значит, можно учесть все сказки с подобными приобретениями и неудачами.
Пропп не считает "фантастичность" признаком волшебной сказки. Волшебная для него - сказка, обладающая специфической повторяемостью. Если помните, Афанасьев восхвалял "повторение" - оно, мол, не дает простор фантазии. Пропп же называет его закономерной особенностью сказки. Например, испытание, награждение и наказание - элементы, встречающиеся во многих сказках. Они-то и важны! Не имеет значения, кто испытывает девушку - Баба Яга, Морозко или медведь. Испытание есть? Есть. Награда есть? Есть. Есть они и в обряде. Готово! Эти сказки с ним соотносятся независимо от образов самих испытателей. Тщетно Н.В. Новиков напоминал, что змей, черт и подобные им значительно реже, чем Баба Яга, подвизаются в качестве союзников героя, намекая на принципиально иную роль этих чудовищ. Для Проппа разница между ними вторична.
Функций действующих лиц Пропп насчитал немногим более тридцати. При таком количестве связь с инициацией гораздо прочнее. Скажем, уход героя из дома может трактоваться как выделение индивида из коллектива для участия в обряде, проводящемся в тайном месте, а возвращение - как прибытие оттуда. "В пропповских функциях, обозначенных глаголами "дает", "уносит" и т. п., и в их последовательности нет ничего характерного именно для сказки, - отмечает В.А. Воронцов, - поэтому их изучение не проливает света на природу чудес, на природу волшебства". Но природа чудес Проппа не беспокоила - главное, чтобы эти функции укладывались в его теорию.
С помощью собственных морфологических конструкций, этнографических наблюдений за дикарями и популярных клише о доисторическом обществе Проппу удалось свести воедино практически все известные волшебные сказки. В энциклопедии "Мифы народов мира" Г.А. Левинтон с изумлением констатировал: "Видимо, инициация действительно содержит модель всякого повествовательного текста". Что же теперь - всюду усматривать инициацию? Нет, конечно. Нужна "осторожность в сопоставлениях мифов с инициацией". Да не в сопоставлениях нужна осторожность, а в самих измышлениях на предмет инициации! Вдруг завтра у африканских или австралийских племен обнаружат новые обычаи? Придется срочно пересматривать теорию об истоках европейского фольклора.