На эмпирическом уровне, на земле, Мышкин, как и бог Эрот, является одновременно и сильным, и очень слабым существом. Он словно из горних пределов Эмпирея упал в столицу русской Империи XIX в. и встретил здесь "гордую красавицу", которая одновременно – образ чистой красоты . Константин Мочульский, рассматривая образ Настасьи Филипповны, утверждает: "В метафизическом плане героиня <…> есть "образ чистой красоты", <…> в темнице своей ждущей избавителя. Душа мира – прекрасная Психея, пребывавшая в лоне божества <…>. От своего прежнего вневременного существования Психея сохранила воспоминание о "звуках небес" <…>. И вот приходит к ней человек с вестью о небесной ее родине <…> узнает свою нездешнюю подругу" [Мочульский, 407]. Настасья Филипповна, как и Психея, в поисках своего спасителя проходит тяжелый путь испытаний.
Возможные отсылки к сказке об Амуре и Психее, к мифу о Психее, о которых говорилось выше, характеризуют в основном первые главы романа, когда Мышкин впервые встречается с двумя Психеями . Однако существует в романе еще один фрагмент, который, на наш взгляд, также можно соотнести с повестью об Амуре и Психее. Это знаменитая встреча Мышкина и Аглаи рано утром, на зеленой скамейке в парке. В этой сцене играет важную роль чередование тьмы и света, ночного и дневного. В античной повести тоже очень важны мотивы "ночь-тьма" / "день-свет". Амур посещает Психею каждую ночь, но ей запрещено его видеть. Психея, желая увидеть его, зажигает лампаду и обжигает его. Амур улетает.
Сходной с этой сценой в романе является сцена в парке Павловска. Но у писателя эпизод как бы разбивается на две части. Князь сидит на скамейке, время суток не определено, это не ночь и не день. В таком полусвете, когда трудно что-либо или кого-либо узнать, в глубоком уединении и в "прекрасной ясной тишине", приходит к нему женщина: "<…> он знал ее, знал до страдания". Это страдающая, ищущая Психея, она плачет, она манит его идти за собой. Но раздается "светлый, свежий смех <…> пред ним стояла и громко смеялась Аглая" [Достоевский, VIII, 352]. Обе они – ночная и дневная Психеи. С первой Мышкин где-то, каким-то образом уже участвовал в великом празднике жизни , но рай они потеряли, сейчас они оба "чужие" этому раю, однако они его смутно помнят и стремятся к нему. Со второй Мышкина связывает дневная, земная любовь. [139]
В романе любовь не спасает ни первой, ни второй Психеи, никого из них двоих Зевс не примет в круг олимпийских богов. Даже любовь-сострадание Мышкина слишком слаба, чтобы спасти Настасью Филипповну: "Психея ждала избавителя – князь обманул ее: его бессильную жалость она приняла за спасающую любовь", говорит К. Мочульский [Мочульский, 408].
У всех этих героев, у Мышкина, у Настасьи Филипповны, у Аглаи изначальная нецельность , так что обе героини – незавершенные Психеи; а Мышкин не в силах никого спасти. Он тоже – нецельный Эрот.
Две разные Психеи, действующие в романе, воплощают отдельные аспекты одного мифа. С Настасьей Филипповной тесно связан мотив поиска, который осуществляется в череде испытаний: она собирается выйти несколько раз за Рогожина, его оставляет. Мышкин ее разыскивает в Москве, она опять и опять уходит от него. Психея должна была пройти свой путь: спуститься в царство Прозерпины, преодолеть хтонический мир, чтобы в конце концов стать богиней. В своих поисках Настасья Филипповна тоже проходит через страдания, но для нее нет положительного исхода, она спускается в царство мертвых без возврата.
С другой стороны, Аглая-свет также никогда не войдет в царство истинного, абсолютного света. Эта общая судьба, это крушение их поиска, каким-то образом их связывает. На глубинном уровне текста реализуется то объединение двух героинь, о котором автор думал в предварительной работе над романом, создавая их прообраз, Геро. Геро, греческая нимфа, вносит в роман ауру античности, видимо не чуждую творческому процессу создания этого произведения.
Другие мотивы повести-мифа о Психее всплывают на поверхность в романе Бесы . Вяч. Иванов в образе Марьи Тимофеевны Лебядкиной узнает прообраз Души-Земли "в аспекте Земли русской" [Иванов, 42]. Но в ее связях со Ставрогиным он узнает тип отношения Эрота и Психеи. Жених ее покидает, как Эрот покидает Психею: "грешную неким первородным грехом естества перед божественною Любовью" [Там же].
Мотивы, свойственные античной сказке, можно уловить и в ряде символических деталей, появляющихся в романе. Персонаж Марьи Тимофеевны характеризуется наличием в ее пространстве (квартире) определенного набора символов, которые сопровождают ее образ. Это, в первую очередь, вода: "<…> мокрая тряпка лежала в первой комнате посреди пола и тут же, в этой же луже, старый истоптанный башмак" [Достоевский, X, 113]. Известно, что вода является первым символом Матери-Земли. Вода, заметим, присутствует и в истории Психеи, когда она должна перейти через реку Стикс. Когда же Шатов и рассказчик входят в комнату, где сидит Марья Тимофеевна, они сразу же замечают ряд предметов, стоящих перед ней на столе: "<…> при свете тусклой, тоненькой свечки в железном подсвечнике я разглядел женщину лет, может быть, тридцати <…>; кроме подсвечника, перед ней на столе находилось маленькое деревенское зеркальце, старая колода карт, истрепанная книжка какого-то песенника и немецкая белая булочка, от которой было раз или два откушено" [Там же, 114]. Все эти предметы: зеркало, колода карт, песенник – имеют фольклорное происхождение. Однако особое значение среди них приобретает булочка. Хлеб, как и вода, знак Матери-Земли в ее античном воплощении – Цереры, однако напомним, что и Психея должна нести с собой хлеб в царство дочери Цереры, Прозерпины. В этом эпизоде Марья Тимофеевна вынимает из кармана и гребешок: набор этих вещей напоминает перечень предметов, которые сопровождают Душеньку из поэмы Богдановича в ее поездке к новой, неведомой жизни. Однако самым значимым из них является свеча. Она содержит в себе аллюзию на историю Психеи из рассказа Апулея, на ее вину перед мужем, когда, желая его разглядеть, она поднимает над ним лампаду, вопреки его запрету, и ранит его горячим маслом.
Именно лампа, свет – первый предмет, который упоминается в тот момент, когда Ставрогин входит в другую квартиру, куда переехали Лебядкины [Там же, 214]. Интересно подчеркнуть, что в данной сцене романа обстоятельства перевертываются по отношению к рассказу Апулея. Это он, муж, Ставрогин, входит к ней ночью, когда она спит, и рассматривает "спящую". Можно даже утверждать, что вся сцена их встречи строится на игре взглядов, до окончательного ухода Ставрогина-Эрота. После первого испуга, даже ужаса при появлении Ставрогина, Марья Тимофеевна не хочет на него смотреть и просит его: "Не глядите и вы на меня до тех пор, пока я вас сама не попрошу" [Там же, 215]. Однако Ставрогин смотрит на нее, "несмотря на запрещение", именно как это делает Психея у Апулея, в то время как Марья Тимофеевна долго и упорно смотрит вниз. Только когда она окончательно хочет удостовериться, что Ставрогин не является ее князем, что он – только самозванец, она ему предлагает: "А впрочем, я теперь поворочусь к вам и буду на вас смотреть <…> поворотитесь и вы ко мне и взгляните на меня…" [Там же, 217]. Лампа и взгляды – вот два мотива, соединяющие эту сцену с тем моментом в рассказе Апулея, когда Психея хочет взглянуть на своего ночного, никогда не виденного мужа. В том и в другом случаях исход один: Эрот улетает от Психеи – Ставрогин бежит от Марьи Тимофеевны.
Образ Марии Лебядкиной колеблется между традиционными образами русского фольклора, русской духовной культуры и образами древнего мифа, что лишний раз доказывает, в каком сложном, переплетенном виде существовал миф о Психее в творческом сознании Достоевского. В его произведениях мы наблюдаем и отголоски повести, и платоническую символику, и христианизированный миф, по которому Психея есть душа, которая, после грехопадения, ищет потерянного рая.
Роман Назиров утверждает, что писатель оригинально и свободно комбинирует в своих произведениях разные мифы, античные и современные [Назиров 1999]; в некоторых случаях, как в рассмотренном нами мифе о Психее, почти отсутствуют прямые ссылки на исходный античный миф, а на уровне текста узнаются только аллюзии, отголоски, намеки.
Все вышесказанное можно рассматривать в русле уже сложившейся в научной литературе традиции, посвященной анализу этого особого рода мифотворчества Достоевского, традиции, согласно которой рассказ о судьбе отдельного героя смыкается с представлением о судьбах целого мира, не нарушая соразмерности частного и всеобщего, индивидуально-бытового и историко-философского [Назиров 1974].
Литература
Бахтин М. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1972.
Врангель А.Е. "Из воспоминаний о Достоевском в Сибири" // Ф.М. Достоевский в воспоминаниях современников. М., 1990: 345-368.
Достоевский Ф.М. ПСС в 30 томах. Л., 1973.
Иванов В. Достоевский. Трагедия, миф, мистика. Эссе, статьи, переводы. Bruxelles, 1985.
Киносита Т. Понятие "красоты" в свете идей эстетики Достоевского // Достоевский. Материалы и исследования. 11. СПб., 1994: 96–101.
Кнабе Г.С. Русская Античность. М., 2000.
Назиров Р.Г. 1974 – О прототипах некоторых персонажей Достоевского // Достоевский. Материалы и исследования. 1. Л., 1974: 202-219.
Назиров Р.Г. 1999 – Специфика художественного мифотворчества Ф.М. Достоевского: Сравнительно-исторический подход // Dostoevsky Studies, 3, 1999: 87-98.
Casari Rosanna . Turgenev and the Myth of Psiche // Literary Tradition and Practice in Russian Culture. Amsterdam, 1993: 305-311.