Всего за 231 руб. Купить полную версию
В 1976 г. я окончил философский факультет МГУ по кафедре истории зарубежной философии. Профессора и преподаватели этой кафедры, которым я безмерно благодарен за их веру в "источники", т. е. в чтение текстов самих философов в противоположность изучению вторичной – зачастую очень слабой – советской философской литературы, представляли собой одно из лучших историко-философ-ских сообществ нашей страны. В те годы изучение текстов было единственной отдушиной для историков философии. Однако парадоксальным образом и по той же самой причине историки философии оставались пленниками того, что можно условно назвать текстологическим подходом. Правильное, более правильное, еще более правильное и т. д. изложение текстов, их сравнение, дедукция одних текстов из других, нахождение совпадений и связей между текстами разных эпох – вся эта "игра в бисер" стала познавательным идеалом историко-философской работы. Причем историки философии представляли собой наиболее продвинутую и далекую от марксистского догматизма часть философского сообщества советских времен. Высшим его достижением стали переводы классиков мировой философии, впрочем, иногда скудно комментированные и потому недостаточно тщательно выполненные [1] . Тем не менее и эти переводы были неизмеримо лучше любых "изложений".
После поступления в аспирантуру мне было предложено заняться сопоставлением концепций Дэвида Юма и Бертрана Рассела, однако, хотя это предложение было очень щедрым, а сама тема необычайно интересной, мне хотелось, прежде чем заниматься такого рода исследованием, разобраться в том, что такое сама историко-философская работа.
Изучение историко-философской концепции и самой практики работы английского историка философии Фредерика Коплстона привело меня к пониманию того, что текстологический подход тесно связан с процессом преподавания и требованиями, диктуемыми форматами лекций и семинаров. Ярким выражением такого педагогического подхода стала концепция Г.В.Ф. Гегеля, для которого история философии была всего лишь способом изложения самой философии. Самым простым приемом такого рода (например, в курсе диалектического материализма) было построение системы историко-философских категорий. Предполагалось, что всякий философ является воплощением некоего категориального "духа" или "идеи" (скажем, рационализма или эмпиризма, идеализма или материализма, экзистенциализма или прагматизма и т. д. и т. п.), о чем лектор и сообщал аудитории, иногда даже рисуя систему мировой философии мелом на доске.
Нечего и говорить, что "большая" история оставалась для историков философии чем-то далеким, малопонятным и ненужным. Для историка мировой философии, текстолога и педагога, "большая" история – чужая дисциплина, которой занимаются другие исследователи, работающие на других факультетах и в других институтах. История философии выпала из "большой" истории, став частью философии – или марксистской, но "категориальной", или "текстологической", но тоже вневременной, имеющей свою собственную внутритекстуальную логику.
История того, как это произошло, должна быть изучена отдельно. Выделение истории философии в отдельную дисциплину состоялось не в рамках марксизма, а в век Просвещения. Затем преподавание истории философии сделалось профессией и обязательным предметом. Преподаватели начали ее преподавать, а студенты начали ее изучать. И речь шла не просто о том или ином мыслителе – в конце концов, Аристотеля изучали и в Средние века. Дело было в образовании особого философского канона с присвоенными каждому отдельному философу "идеями"-ролями.
Неплохо было бы написать историю истории философии. Но на данный момент моя цель заключается в другом. Мне важно показать саму возможность существования истории мысли, не ограниченной рамками истории философии. Собственно говоря, программа такого рода существует давно и называется "историей идей", а иногда "контекстуальным подходом". Неважно, насколько эти термины передают суть дела, поскольку существуют образцы, живые примеры такого подхода, воплощенные в целом ряде опубликованных работ [2] . Многие из них, на материале, связанном с фигурой Джона Локка, обсуждаются и в нашей книге, которая тоже представляет собой отличающуюся от историко-философской "текстологии" форму исторической работы.
Самое главное в этой форме то, что она позволяет ставить множество частных исторических задач. И чем дальше мы продвигаемся в понимании истории идей, пытаясь решить эти задачи, тем больше возникает новых задач. Эта бесконечность, порой превращающая решение каждой новой задачи в новую частную исследовательскую программу, сначала пугает, однако затем заставляет понять, что смысл исторического или любого другого научного исследования не в достижении результата, а в самом процессе поиска.
Выход за рамки историко-философской "текстологии" и педагогики в более широкое пространство "большой" истории вызывает необходимость в привлечении дополнительных массивов информации. И речь идет не только об архивах, но и о дисциплинарных типах материала, соответственно о междисциплинарном характере исследования изучаемого события или персоны. Например, изучение Локка в контекстах предполагает привлечение историко-научных исследований, исследований по истории церквей и религий, истории политической мысли, истории культуры и биографических изысканий.
Включаемые в контекстуальное исследование дисциплины задают первые "контексты". Но дальше их наложение друг на друга порождает все новые и новые контексты. Количество контекстов растет по экспоненте и требует введения ограничений со стороны историка, которые позволяли бы оставаться в рамках меняющегося, но сохраняющего хотя бы номинальное постоянство предмета. В данном случае единство предмета задается личностью самого Локка. Сила такого подхода заключается в том, что он позволяет через контексты, в которых существуют и с которыми связаны личности или события, увидеть новые точки потенциального роста исторического знания.
Приходится предупредить читателя, что эта книга – не об идеях Локка, а о КОНТЕКСТАХ, в которых существовали эти идеи. В ней делается попытка нащупать "нерв" каждой из двух важнейших для понимания его политической мысли работ, попытка отсечь лишнее, чуждое, появившееся в результате поисков смысла, якобы имманентного тексту и только и ожидающего, что его из текста извлекут. Эта книга писалась в убеждении, что смысл не является чем-то внутренне присущим самому тексту, но задается значительно более широким пространственно-временным целым истории. Именно исторические контексты задают смысл как "Двух трактатов о правлении", так и "Послания о толерантности".
Иногда говорят, что контекст как бы убивает текст. Эта мысль обращает наше внимание на результат контекстуального анализа, порой изменяющего трактовку исторической фигуры или того или иного события. Но, с другой стороны, контекстуальный подход – и в этом может заключаться его оправдание – дает тексту новую жизнь.
А подчас сам контекст доходит до наших дней, "прорастает" в них. Именно это происходит сегодня с "Двумя трактатами о правлении" и "Посланием о толерантности" Джона Локка. Эти произведения живы сегодня потому, что живы их контексты.
И теперь настало время, когда необходимо очень внимательное изучение и текстов, и контекстов Локка. Надеюсь, что мне удалось, хотя бы в какой-то мере, это показать.