Но и второй – божественный – образ героя не забыт и не раз отыгрывается в фабуле. "Словом, были вы, Николай Аполлонович, как Дионис терзаемый", – шутит Дудкин. В седьмой главе раскаявшийся герой воображает себя в позе распятого Христа. В восьмой – из привычного облика вдруг "сухо, холодно, четко выступили линии совершенно белого лика, подобного иконописному".
Лицо героя то превращается в серию кривляющихся масок, то возвышается до богоподобного лика.
Аналогичны, хотя более просты, трансформационные серии персонажей второго плана. Дудкин – знаменитый террорист по кличке Неуловимый, гроза государственных чиновников, объект поклонения восторженных курсисток на Невском; и в то же время – бедный Евгений, очередной "маленький человек", преследуемый все тем же беспощадным Медным Всадником; и еще – одинокий философ, читатель Апокалипсиса и Ницше, придающий своему страшному делу оттенок поэтического величия.
Софья Петровна Лихутина – пустая, пошлая бабенка с роскошными формами, читательница модных книг, как попугай повторяющая слова "революция – эволюция". Но она же – прелестная женщина, провоцирующая Аблеухова-сына на самые эксцентрические поступки.
"Глазки Софьи Петровны Лихутиной не были глазками, а были глазами: если б я не боялся впасть в прозаический тон, я бы назвал глазки Софьи Петровны не глазами – глазищами темного, синего – темно-синего цвета (назовем их очами)". "Земная" и "небесная" ипостаси героини наглядно, даже навязчиво представлены повествователем в этом стилистическом ряду (глазки – глаза – глазищи – очи) и в ее прозвище Ангел Пери.
Ее муж – ограниченный офицер-служака ("он заведовал где-то там провиантом"); но в другом ракурсе – тихий и бескорыстный влюбленный (что-то вроде чеховского Дымова из "Попрыгуньи"); а в следующем – романтический безумец, решившийся на самоубийство (впрочем, комически нелепое).
Эти лики и маски персонажей, кубистские портреты, контрастные формулы, внезапные сломы и трансформации можно было бы интерпретировать как литературный след Достоевского, его парадоксальный психологизм и фантастический реализм. Временами Белый четко обозначает этот след, прозревая в многоликости своих героев архетипическую основу. "В запертой комнатушке молча они задышали: отцеубийца и полоумный", – врывается, врезается в рассказ о свидании Лихутина и Аблеухова-сына обобщенная формула повествователя. Она – почти точная калька фразы-резюме свидания Раскольникова и Сони в "Преступлении и наказании": "Огарок уже давно погасал в кривом подсвечнике, тускло освещая в этой нищенской комнате убийцу и блудницу, странно сошедшихся за чтением вечной книги".
Автор "Петербурга", однако, лишь использует прием Достоевского, как в других случаях – приемы Пушкина, Гоголя, Салтыкова-Щедрина. Повествовательная игра Достоевского (там, где она есть, – в "Бесах", "Братьях Карамазовых") обычно ведется внутри изображаемого мира. Повествователь ни на мгновение не подвергает сомнению реальность персонажей.
У Белого витальность героев постоянно преодолевается, их "бытийственность" все время ставится под вопрос. Потенциальные характеры регулярно превращаются не просто в типы и маски, а скорее в тени, в шахматные фигурки, игру с которыми ведет единственно реальный повествователь-демиург. Повествователь в "Петербурге" не играет в мире, а играет с миром. "Автор, развесив картины иллюзий, должен был бы поскорей их убрать, обрывая нить повествованья хотя бы этой вот фразою; но… автор так не поступит: на это у него есть достаточно прав.
Мозговая игра – только маска; под этою маскою совершается вторжение в мозг неизвестных нам сил: и пусть Аполлон Аполлонович соткан из нашего мозга, он сумеет все-таки напугать иным, потрясающим бытием, нападающим ночью".
Бытийность сенатора – продукт мозговой игры автора, порожденье его фантазии. Аблеухов в свою очередь порождает праздную тень незнакомца, Дудкина: "Раз мозг его разыгрался таинственным незнакомцем, незнакомец тот – есть, действительно есть: не исчезнет он с петербургских проспектов, пока существует сенатор с подобными мыслями, потому что и мысль – существует". Дудкин и Аблеухов-младший ведут свои "мозговые игры". И вся эта матрешка воплощенных призраков, кавалькада теней угрожает читателю, тоже включаемому в шутовской хоровод: "Будут, будут те темные тени следовать по пятам незнакомца, как и сам незнакомец непосредственно следует за сенатором; будет, будет престарелый сенатор гнаться и за тобою, читатель, в своей черной карете: и его отныне ты не забудешь вовек!"
Известный подпоручик Киже родился из оговорки. Белый-повествователь тоже рождает персонажей из "воздуха" – сравнения, метафоры, "словесного сквозняка". "Я, например, знаю происхождение содержания "Петербурга" из "л-к-л – пп-пп – лл", где "к" звук духоты, удушения от "пп" – "пп" – давление стен "Желтого Дома"; а "лл" – отблески "лаков", "лосков" и "блесков" внутри "пп" стен, или оболочки бомбы. "Пл" – носитель этой блещущей тюрьмы: Аполлон Аполлонович Аблеухов; а испытывающий удушье "к" в "п" на "л" блесках есть "К": Николай, сын сенатора. – "Нет, вы фантазируете!" – "Позвольте же, наконец: Я, или не я писал "Петербург?.." – "Вы, но… вы сами абстрагируете!.." – "В таком случае я не писал "Петербурга": нет никакого Петербурга, ибо я не позволяю вам у меня отнимать мое детище: я знаю его с такой стороны, которая вам не снилась никогда"", – один из поздних (1921) полемических автокомментариев к роману. (Их было много, и они тоже подчиняются контрастному принципу. Ср. с этим "формализмом" ультрасоциологическое объяснение 1933 года: "Роман "Петербург", отражающий революцию 1905 года, пропитан темой гибели царского Петербурга…")
Встав на позиции непроницательного читателя, можно было бы спросить, "пп" или все-таки "бмб" символизирует оболочку бомбы? Но факт, что звуковые игры оказываются в "Петербурге" важным элементом игры мозговой.
Большие нетопыриные уши сенатора явно возникают от фамилии его прапрадеда Андрея Ухова. Его дублетное имя-отчество Аполлон Аполлонович явно обязано происхождением не только родителю, но и гоголевскому Акакию Акакиевичу. Да и в самом троичном начальном "А" его именования видится некий тайный вопль носителя блещущей тюрьмы: а-а-а.
В провокаторе Липпанченко, может быть, важнее не прототипическая зависимость от Азефа и связь со знакомым Блока Панченко (результаты раскопок комментаторов), а опять-таки звуковой образ: этимологическая связь со словом "липкий" ("не отлипает Липпанченко") и аллитерационная – с "профессией" персонажа и фамилией главных героев. "Лейтмотив провокатора вписан в фамилию "Липпанченко": его "лпп" обратно "плл" (Аблеухов); подчеркнут звук "ппп", как разрост оболочек в бреде сына сенатора, – Липпанченко, шар, издает звук "пепп-пеппё": "П-е-пп П-е-пп-ович П-е-пп будет шириться, шириться, шириться; и П-е-пп П-е-пп-ович П-епп лоп-нет: лоп-нет все"", – дотошно объяснял Белый в "Мастерстве Гоголя".
С этим же липким, плохо кончившим провокатором связана еще одна словесная метафора, становящаяся важным сюжетным эпизодом. Безумный Дудкин убивает Липпанченко маникюрными ножницами, "которыми, наверное, франтик по утрам стрижет ногти". Они попадают к нему в руки вместо финского ножа, затребованного в магазинчике. Загадочен и странен сам способ убийства: "Горячая струя кипятка полоснула его по голой спине от лопаток до зада; падая на постель, понял он, что ему разрезали спину: разрезается так белая безволосая кожа холодного поросенка под хреном; и едва понял он, что случилось со спиною, как почувствовал ту струю кипятка – у себя под пупком".
Понять эту сцену в рамках бытового правдоподобия решительно невозможно – да и не нужно. Потому что автор снова отыгрывает заявленную несколькими сотнями страниц раньше (настолько продуман и выстроен текст!) звуковую метафору, задающую еще одну маску персонажа. "Про себя Липпанченко говорил, что он экспортирует русских свиней за границу и на этом свинстве разжиться собирается основательно". Вот и гибнет он, зарезанный, как свинья, холодный поросенок под хреном, – и в описании трупа упоминаются покрытая рыжеватою шерстью рука и толстая пятка.
Судьба одного проходного персонажа эффектно разыграна в метафоре бального танца: "Все ему вытанцовывалось.
Затанцевал он маленьким мальчиком; танцевал лучше всех; и его приглашали в дома как опытного танцора; к окончанию курса гимназии натанцевались знакомства; к окончанию юридического факультета из громадного круга знакомств вытанцевался сам собою круг влиятельных покровителей; и Николай Петрович Цукатов пустился отплясывать службу. К тому времени протанцевал он имение; протанцевавши имение, с легкомысленной простотой он пустился в балы; а с балов привел к себе в дом с замечательной легкостью свою спутницу жизни Любовь Алексеевну; совершенно случайно спутница эта оказалась с громадным приданым; и Николай Петрович с той самой поры танцевал у себя; вытанцовывались дети; танцевалось, далее, детское воспитание, – танцевалось все это легко, незатейливо, радостно.
Он теперь дотанцовывал сам себя".
И проклятие рождения Аблеухова-младшего тоже передается Белым через словесную игру, этимологические окликания и каламбурные сталкивания: "Холод запал еще с детства, когда его, Коленьку, называли не Коленькой, а – отцовским отродьем! Ему стало стыдно… Он бывало часами простаивал перед зеркалом, наблюдая, как растут его уши: они вырастали. Тогда-то Коленька понял, что все, что ни есть на свете живого, – "отродье", что людей-то и нет, потому что они – "порождения"; сам Аполлон Аполлонович, оказался и он "порождением"; то есть неприятною суммою из крови, кожи и мяса – неприятною, потому что кожа – потеет, мясо портится на тепле; от крови же разит запахом не первомайских фиалочек".