Впрочем, полного согласия и тогда уже не было между обоими качествами, книжным образованием и простым пониманием вещей, совместившимися в этом интеллигенте. Всякий обладатель книжной мудрости считался разумным и понимающим человеком; но бывали разумные и понимающие люди, не обладавшие книжной мудростью. Только эти последние не ссорились еще с первыми; бывали между ними разногласия, но не было разлада. По свидетельству нашей древней летописи, такое мирное разномыслие возникло как только ступила на нашу почву книжная интеллигенция. Князь киевский Владимир Святославович, приняв христианство, так понял его заповедь о любви и всепрощении, что считал грехом казнить даже разбойников. Но епископы раз заметили князю, что ему, как поставленному Богом казнить злых и помиловать добрых, подобает казнить разбойников только под условием предварительного следствия. Владимир тогда едва ли еще обладал в полноте книжным образованием; но, несомненно, это был человек, многое понимавший. Однако князь и духовн[ые] советники посоветовались и разошлись мирно, потому что первый сказал последним: будь по-вашему. Пришлые из Греции епископы, вероятно, еще многого не понимали в новой для них полуязыческой стране; но они, несомненно, были люди, обладавшие книжным образованием. Примирение достигалось с помощью церковного календаря. Эта новая для Руси система времясчисления оказала могущественное дисциплинирующее действие на ум и сердце русского человека. Приноровляясь к ней, русский человек завел у себя два периодически сменявшихся порядка жизни, праздничный и будничный, два стола, два платья, наконец, два настроения, два прибора чувств и понятий. Весь приобретенный запас книжной мудрости пущен был в праздничный оборот; остатки простого житейского разумения, не основанного на книжном учении, положены были в карман будничного кожуха или сарафана и донашивались по будням. Раз Владимир Мономах, на дальнем пути, сидя в санях, невольно праздный, раздумался о своей жизни и, пришедши в праздничное, торжественное] настроение, задумал написать поучение своим детям; здесь он заповедал им не преступать клятвы, не забывать убогих, не убивать ни правого, ни виноватого, не губить никакой души христианской, а среди будничных дрязг своей многотрудной жизни и нарушал клятву, и жег, и громил русские села, гоняясь за своим братом-князем в усобице, и, напав врасплох на христианский город, не оставлял в нем, по собственному] сознанию, "ни челядины, ни скотины".
Но пока образованный русский человек обзаводился книгами и книжными понятиями, пока он занимался своим умственным и нравственным домостроительством, с Русской землей случилось большое несчастье: азиаты, давно к ней подкрадывавшиеся, наконец пришли и завоевали ее. Начатая образов[ательная] работа приостан[овилась]. Вооружившись привычным смирением, русский народ мужественно перенес это несчастье, собрался с силами, построил крепкое национальное государство и сбросил с себя азиатское иго. Но тогда открылось необычайное зрелище. Оказалось, что легче было перенести татарское иго, чем собственное величие. Политические и национальные успехи разрушительно подействовали на умственную дисциплину образованного русского человека: он утратил прежнее смирение и возгордился. Политические и национальные успехи были достигнуты не им, образованным человеком, а народом и его вождями, которые не все умели грамоте. Сам он, образованный человек, во время игр не сделал ни шагу вперед на поприще науки и искусств, даже значительно подался назад: во времена Мономахов и Мстиславов у него были училища с языками латинскими и греческими, а во времена Иоаннов не хватало школ простой русской грамотности – и, однако, он возгордился и возомнил о себе неподобное. Взирая на подвиги своего народа в борьбе с врагами, совершенные без посторонней помощи, русский книжник XVI в. посредством странного логического скачка пришел к убеждению, что и ему, образованному русскому человеку, нечего искать на стороне, что у него дома есть все нужное для его умственного и нравственного преуспеяния, что завет отцов и дедов дает ответы на все вопросы, какие могут возникнуть среди потомков. На беду случилось обстоятельство, облегчившее этот скачок: Византия, духовная наставница Руси, надела на себя азиатское ярмо незадолго до того, как ученица сбросила его с себя. Сметливый ум русского книжника нашел внутреннюю связь между этими событиями: значит, в Византии пало истинное благочестие, а Русь засияла им паче солнца во всей поднебесной, и ей суждено стать вселенской преемницей Византии. Оставшись без учителя, русский книжник сам почувствовал себя в роли учителя, самодовольно осмотрелся кругом, и мир преобразился в его глазах: все ему представилось теперь не так, как представлялось прежде. Русская земля, еще недавняя идолослужительница, темное захолустье вселенной, явилась последним и единственным в мире убежищем правой веры и истинного просвещения; Москва, до которой не дошел ни один апостол, как-то оказалась Третьим Римом, московский царь остался единственным христианским царем во всей вселенной, а сам он, этот московский книжник, еще недавний "новоук" благочестия, вдруг очутился единственным блюстителем и истолкователем истинного христианства, весь же остальной мир погрузился в непроницаемый мрак неверия и суемудрия. Словом, русский образованный человек стал на себя непохож. Куда девалось его прежнее смиренномудрие? Из скромной и трудолюбивой пчелы он превратился в кичливого празднослова, исполненного "фразерства и гордыни", проникнутого нехристианской нетерпимостью. Не находя истинного православия нигде за пределами Русской земли, он неправославных христиан не хотел удостоить даже звания христиан, а его прямой предшественник, русский образованный летописец XII в., немцев-католиков, ходивших в Третий крестовый поход биться за гроб Господен, не усомнился признать "святыми мучениками, проливавшими кровь свою за Христа". "Доброе дело, – писали на Руси в XI в., – читать книги, особенно всякому христианину: чтение книг для праведника то же, что оружие для воина, что парус для корабля". А в XVI в. на Руси были учители, которые строго-настрого заповедовали любознательным юношам не читать много книг. Смотрите, говорили они, стращая последствиями этого опасного занятия: вот один от книг ума исступил, другой в книгах "зашелся", третий в ересь впал. Прежде высшей похвалой для образованного русского человека было сказать о нем, что он "муж книжен и философ". Теперь этот образованный человек даже хвастался своим незнанием философии и презрением к ней. "Братия! – поучал он, – не высокоумствуйте; если кто тебя спросит, знаешь ли философию, ты отвечай: Эллинских борзостей не [знах?], ни ритарских астрономов не читах, ни с мудрыми философами не бывах, философию ниже очима видех". Прежде русский книжник любил переведенные с греческого статьи по разным отраслям знания: по минералогии, логике, медицине, риторике; митрополит Киевский, обращаясь к Мономаху с поучением о посте, считал нужным и приличным изложить ему в послании основания психологии. Теперь русский книжник неистово кричал: "Богомерзостен перед Богом всяк любяй геометрию; не учен я словом, но не разумом, не обучался диалектике, риторике и философии, но разум Христов в себе имею". Что же оставалось книжного и ученого в этом книжнике и учителе, который так презирал книги и всю книжную ученость? Осталось одно мастерство чтения и письма, насколько оно требовалось в тогдашнем церковном и канцелярском обиходе, да еще осталась непреоборимая уверенность, что человек, обладающий этим мастерством, способен разрешить все житейские недоумения, все мировые вопросы. Этот самонадеянный грамотей-мастер, уверенный, что можно все понимать, ничего не зная, и был вторым типом русского интеллигента, и самой характерной особенностью этого типа были гордость личная и национальная.