Страшно ей стало потому, что показалось: была напрасной вся та многолетняя работа по лепке человеческой души, по созиданию в Лене человеческих начал - работа, без которой Пелагея Георгиевна не мыслила педагогического труда, - все, все было напрасным, если она, любимейшая из любимых, о ком думалось в бессонные ночи, кому была отдана душа, так странно, так легко ушла навсегда. И может быть, - надо бесстрашно подумать! - и вся ее почти полувековая учительская деятельность заслуживает куда более скромных оценок, чем доводилось слышать в последние десятилетия.
Все, все было напрасно, думала она с тем максимализмом, который всю жизнь отличал ее нравственные суждения, все было напрасно, если эта девочка подарила ей дорогие духи, поцеловала и ушла.
Ушла навсегда.
"…При воспоминании об этих духах сегодня почему-то особенно стыдно…
Но дело не в этом. Я не согласна с названием вашей статьи "Полчаса перед сном" (читала в "Литературной газете"). Это, конечно, мое сугубо личное несогласие. Я бы ее назвала "Две трети суток", потому что две трети суток думаю с благодарностью о человеке, который создал меня, сотворил, вдохнул интерес к жизни, веру в себя, воспитал чувство человеческого достоинства. Я думаю об этом человеке, о моей учительнице Пелагее Георгиевне Федорович, беспрерывно, но ведь согласитесь - это недеятельная память, а я хочу деятельной памяти, деятельного добра. Ежедневно решаю: сегодня неожиданно, даже не позвонив по телефону, поеду к ней - и боюсь. Боюсь, что ее восьмидесятилетнее сердце не выдержит этого потрясения, и - скрывать нечего - боюсь, что она с ее бескомпромиссностью, суровостью, с ее странной человечностью, которая иногда напоминала мне горошину под двадцатью перинами (помните волшебную историю Андерсена!), выгонит меня. Раньше я не всегда могла ощутить эту горошину, а сегодня я и под тысячью перин почувствую ее…
…Почему же я думаю о ней сегодня две трети суток? Перенесемся в 1945–1949 годы. В сорок девятом я пошла в первый класс. Бедная, несытая, до странности застенчивая и до смешного деликатная. Отец погиб в 1941-м, запомнила его только по портретам. Мать работала телефонисткой, зарплаты не хватало. Но она делала все, чтобы утолить голод моего тела, а вот голод души оставался неутоленным на долгие-долгие годы, вплоть до того дня, когда в восьмом классе у нас появилась новая учительница литературы Пелагея Георгиевна Федорович.
Жизнь моя изменилась неузнаваемо. Сила обаяния этого человека покоряла меня все больше и больше, я стала ее помощницей в классе, ее опорой и, хотя она искуснейше это скрывала, ее любимицей.
Она ходила с нами в театры, музеи, на выставки, в консерваторию и в самой школе устраивала вечера, посвященные ее и нашим любимым писателям. С вечера, посвященного Пушкину, и началось наше тесное общение. Я на этом вечере читала стихи, а когда мы возвращались из школы, несла тяжелый, пудовый портфель Пелагеи Георгиевны. Она позвала меня к себе в дом выпить чаю.
А потом… Она помогала мне - уже после школы - поступить в университет. Она помогала мне стать человеком…
Почему же наступило это 14 марта 1968 года? Если бы кто-нибудь помог мне это понять! Если бы кто-нибудь помог мне опять стать ей родным человеком, хотя бы для того, чтобы подать стакан воды, когда она больна".
Видимо, для того, чтобы убедить меня в подлинности этой истории и в подлинности ее сегодняшней душевной боли, Елена Константиновна Рощина (ей теперь тридцать восемь лет) "оснастила" письмо рядом документов - страницами из дневников, которые она вела в годы наибольшей близости с Пелагеей Георгиевной.
Передо мной развернулся настоящий роман. В XVIII веке и в начале XIX подобные романы назывались "педагогическими", или "романами воспитания".
"Педагогические романы" в литературе редкость, в повседневности же мы сталкиваемся с ними ежедневно, часто не замечая их и не оценивая по достоинству. "Педагогическим романом" были отношения Елены Рощиной и Пелагеи Георгиевны Федорович.
И как в большинстве романов в нем были тайны. Роман без тайн - не роман!
Меня особенно волновала одна тайна.
Меня волновала тайна их разрыва и тайна той тоски по соединению, которой так искренне дышало письмо Елены Константиновны Рощиной.
2
Хочу извиниться перед читателем за небольшое композиционное лукавство, которое заключается в том, что я покажу первой не автора письма (которую я увидел, конечно же перед тем, как ехать к учительнице), а Пелагею Георгиевну Федорович.
Эта перестановка кажется мне целесообразной, потому что именно в личности старой учительницы, ее образе мыслей и укладе жизни забрезжили ответы на вопрос, который я, возможно, чересчур торжественно назвал тайной. Почему Елена тогда ушла, а сегодня хочет вернуться?
Пелагея Георгиевна ждала меня в назначенный час и - не успел я позвонить - отворила. В первую секунду показалось мне, что это не она. И если бы не было твердо мне известно, что дочь ее (тоже Лена) давным-давно умерла, то подумал бы - дочь. Поразительно молодили ее, восьмидесятилетнюю, темное, почти парадное платье с белым кружевным воротничком, изящные, некомнатные туфли, вся осанка, чем-то напоминающая ермоловскую на известном серовском портрете.
Мы уселись в небольшой комнате - письменный стол, этажерки с книгами, репродукции картин по стенам - в комнате, где царила почти стерильная чистота.
Я достал письмо.
- Вот, от Лены, от Елены Константиновны. Письмо, как я уже вам говорил, адресовано мне, но хотелось, чтобы и вы с ним познакомились. Письмо, в сущности, о вас.
- Лена, - как бы автоматически, совершенно безэмоционально повторила она. - Да, училась у меня в седьмом и в восьмом классах много лет назад Лена.
Я положил перед ней письмо, вышел в соседнюю комнату, закурил.
Мне хотелось, чтобы сигарета тянулась как можно дольше, - письмо-то большое. Закурил вторую, потом третью…
Я тихо вошел в первую комнату и услышал:
- Чего же она боится? Чего же она боится? - как бы обращаясь к себе, тихо повторяла Пелагея Георгиевна.
И посмотрела мне в лицо сухо и твердо. Слезы - они были - мгновенно высохли. И она заговорила обстоятельно, с чисто учительскими интонациями об уроках литературы в школе.
- В сущности, я учила их, - неожиданно улыбнулась, - только не рассказывайте методистам, а то они иногда педантами бывают… в сущности, я учила их на моих уроках двум вещам: созидать и понимать человеческие отношения. Лучшего, - она опять улыбнулась, - учебного материала, чем великая литература, чтобы научить этому невозможно трудному искусству, не было и нет. Разве что сама жизнь… Но ведь в жизни, пока научишься, сердце себе изранишь, а тут оно уже изранено - и будто бы твое родное, и все же не твое. Учись жить. И понимать тайны жизни.
Меня невольно удивило то, что она заговорила на такую животрепещущую для меня тему - о человеческих отношениях, о тайнах разрывов и соединений.
- Почему Татьяна решила выйти замуж за нелюбимого пожилого генерала, а Наташа, чистая душа, до беспамятства увлекается пошлым Анатолем Курагиным? Тут все нелогично, как и в самой жизни, когда совершается подобное. Но существует особая, скрытая логика человеческих отношений, тот таинственный механизм отталкиваний и сближений, который понимается иногда нами чересчур поздно. Мне и хотелось, чтобы мои воспитанники если и не овладели бы этим механизмом - дело, конечно, невозможное! - то хотя бы не забывали, что он существует, и реже отчаивались в жизни.
- Это вы посоветовали некогда Лене вести дневник?
- Лена вела дневник? - живо удивилась Пелагея Георгиевна. - Да, что же, не удивительно: она относилась к собственной душе все серьезнее и все заинтересованней. Когда мы познакомились, ей было пятнадцать лет, когда расстались - двадцать семь. Она была уже невестой. Я лишь из этого письма узнала о ее дальнейшей жизни. Довольствовалась тем, что жива. Она жива. И я жива. Вот и хорошо. А почему не позвонила ей первая? Вам ведь известно, что говорят о нас, старых: навязчивые, покоя от них не найдешь. Но если бы мне было известно это, - она показала на письмо, развернутое на столе, - конечно бы, позвонила.
"Поймите, для меня жизненно важно опять быть вместе с ней, с Пелагеей Георгиевной. Жизненно важно. А моя жизнь нужна моей дочке, ей девять с половиной лет. Она учится в третьем классе. Это очаровательное, хрупкое существо, но, к моему глубокому несчастью, больное, врачи не уверены в ее будущем, хотя сейчас ей намного лучше и появилась надежда. В минуту безысходного отчаяния я никогда бы не написала вам этого письма. Поймите меня: отчаяния нет и даже напротив, все складывается к лучшему…
Так кто же я сегодня? Я филолог. Окончила университет в 1964 году. Работаю на рубеже гуманитарных и технических наук и люблю мою работу. Я добилась определенных успехов, меня повышают в должностях, сейчас я заведую сектором в научно-исследовательском институте, сектор мой небольшой - семь человек. Нравственный микроклимат у нас чудесный.
А в личной жизни? Что я такое наедине сама с собой? Счастлива или нет? Надеюсь ли на счастье? Да, надеюсь…