А в чем оно – громадное горе и сотни махоньких горь? В том, оказывается, что созданная людьми искусственная городская среда, вещный мир отгородил человека от живой природы, от естественного света небесных светил, и стал он рабом не только социальных и политических господ, но и им самим созданного вещного посредника. Человеку стало чуждо естественное восприятие стихии природы. Старику (стало быть, Маяковскому) не по себе оттого, что
…свечи и лампы в галдящем споре
покрыли шепоты зорь.
Старик, живущий в сознании Маяковского (или, скорее, в подсознании – ведь старику тысяча лет), сетует:
Ведь мягкие луны не властны над нами, -
огни фонарей и нарядней и хлеще.
А отсюда вывод, наперед определивший враждебное отношение Маяковского к вещам, к искусственному материальному миру:
В земле городов нареклись господами
и лезут стереть нас бездушные вещи.
Вывод старика – лейтмотив трагедии "Владимир Маяковский" и, пожалуй, всего его творчества. Старик (Маяковский) зовет назад к природе, назад в Египет, где электричество добывали, гладя сухих и черных кошек. А что произойдет, если не электростанции, а электрические вспышки кошачьей шерсти люди вольют в провода
в эти мускулы тяги, -
заскачут трамваи,
пламя светилен
зареет в ночах, как победные стяги.
Мир зашевелится в радостном гимне,
цветы испавлинятся в каждом окошке
………………………………………….
Мы солнца приколем любимым на платье,
из звезд накуем серебрящихся брошек…
Человек без уха (еще один фантомизированный голос подсознания Маяковского) соглашается со стариком: "Это правда!" Предпочтение первозданной природы скопищу произведенных рассудком вещей – преступление.
Отмщалась над городом чья-то вина…
Чья же? Самих людей.
Городской гопак вещей продолжался -…везде по крышам танцевали трубы,
и каждая коленями выкидывала 44!
Человек без уха не выдерживает натиска вещей:
Господа!
Остановитесь!
Разве это можно?!
Даже переулки засучили рукава для драки.
А тоска моя растет,
непонятна и тревожна,
как слеза на морде плачущей собаки.
Становится еще тревожнее. Старик с кошками торжествует:
Вот видите!
Вещи надо рубить!
Недаром в их ласках провидел врага я!
Человек с растянутым лицом – фантом неопределенности – за сомневался:
А, может быть, вещи надо любить?
Может быть, у вещей душа другая?
Человек без уха не сдается:
Многие вещи сшиты наоборот.
Сердце не сердится,
к злобе глухо.
И тут Человек с растянутым лицом, нащупав выход своим со мнениям, радостно поддакивает:
И там, где у человека вырезан рот,
многим вещам пришито ухо! (1: 156–158)
Переиначивать структурные элементы вещей позволяла искусственность их конструкции. А почему бы не делать того же самого с людьми? Садистские пытки над человеком (инквизицией ли, нацизмом ли, палачами ли ГУЛАГа) приводили к сходному результату в физическом уродовании индивида. Он для всех этих институций был не разумным существом, а бездушной вещью. Предвещало подобное обращение с человеком накануне кровавой и костоломной "эпохи войн и революций" искусство модернизма – сюрреалистические, футуристические, супрематистские живопись и литература.
Маяковский сюрреалистически (задетый волной западноевропейских новаций, но совершенно по-своему, самобытно и с другими целями) изобразил персонажей своей первой пьесы – свои фантомы. Сюрреализм Маяковского так же отличался от европейского, как его футуризм от футуризма Маринетти. Вообще влияние западноевропейской культуры на русскую (не только искусства, но и философии, и политики, и естествознания, и революционных и социалистических идей) было многовековым, непрерывным и громадным, но неизменно уподоблялось генотипу русской социокультуры и чаще всего превращалось в нечто противоположное, при сохранении европейских названий, терминологии и некоторых сходных приемов и ходов мысли. Классический пример российских заимствований у Европы – судьба марксизма в России, вывернувшего оригинал наизнанку. Так и с Маяковским.
Под его пером сюрреализм предстает как средство овеществления людей. Поэт осуждает вещизм и робость людей сбросить с себя иго вещей. И наконец, под влиянием осуждений поэта ("Все вы, люди, / лишь бубенцы / на колпаке у бога") и вдохновений его апостольских деяний человек одерживает победу над вещами, заставляя их служить людям:
Я – поэт,
я разницу стер
между лицами своих и чужих.
В гное моргов искал сестер.
Целовал узорно больных. (1: 159)
Люди и во главе их сам Владимир Маяковский поднимают мятеж против вещей. Устами самого увечного Человека без глаза и ноги он говорит:
Ищите жирных в домах-скорлупах
и в бубен брюха веселье бейте!
………………………………………
Разбейте днища у бочек злости,
ведь я горящий булыжник дум ем:
Сегодня в вашем кричащем тосте
я овенчаюсь моим безумием. (1: 155)
……………………………………….
На улицах,
где лица -
как бремя,
у всех одни и те ж,
сейчас родила старуха-время
огромный
криворотый мятеж!
Все это – злость, безумие, криворотый мятеж – зарождение мотивов "Облака в штанах". На противовещное восстание в злобе поднялись города и, представьте себе, победили:
…вдруг
все вещи
кинулись,
раздирая голос,
скидывать лохмотья изношенных имен.
Винные витрины,
как по пальцу сатаны,
сами плеснули в днища фляжек.
У обмершего портного
сбежали штаны
и пошли -
одни! -
без человечьих ляжек!
Пьяный -
разинув черную пасть -
вывалился из спальни комод.
Корсеты слезали, боясь упасть,
из вывесок "Robes et modes". (1: 162, 163)
Это очень напоминает Николая Васильевича Гоголя, не правда ли? Этой победой человека над вещами завершается пьеса "Мистерия-буфф". Вещи были повержены – временно, конечно, – но человеческое горе осталось. И горюют за всех и более всех женщины. Они несут к поэту – апостолу, "князю" – свое горе, завязанное в узелки. Подходят к нему робко, кланяясь. Они молят Маяковского, чтобы он отнес их горе своему Богу. В узелке одной женщины слезинка, в узелке другой, у которой сын умирает, – слеза, в узелке третьей женщины – неопрятной, грязной от грязи города – большая слезища. А женщины с узелками, полными слез, идут и идут к своему поэту-апостолу, который примет их горе, как поступал Христос: "…да сбудется реченное через пророка Исаию, который говорит: "Он взял на Себя наши немощи и понес болезни"". Так же поступали и апостолы. Так поступает и Маяковский. Но узелков со слезами все больше. Ему не унести их:
Будет!
Их уже гора.
Да и мне пора. (1: 166)
Поэт спешит к Иисусу. Но его внимание отвлекает Человек с двумя поцелуями. Он – фантом продажной любви. Ее проявление – продажные поцелуи. Слезы – влагу безгреховного горя сменяют поцелуи – горя греховного. Поцелуи нагло осаждают поэта-избавителя, как до того робко вручали ему горе-слезы несчастные женщины Под макияжем, в поцелуях скрывающие свое нечестивое горе – "жрицы любви". Они повсеместны – на земле и на небе, где путаны – тучи.
Человек с двумя поцелуями рассказывает:
Тучи отдаются небу,
рыхлы и гадки.
День гиб.
Девушки воздуха тоже до золота падки,
и им только деньги.
В. Маяковский
Что?
Человек с двумя поцелуями
Деньги и деньги б!
Рассказ его о большом и грязном человеке, которому, как и ему, подарили два поцелуя – макабрическая фантазия. У поцелуев своя жизнь. Пока они маленькие, они служат человеку. Их можно даже одеть на ноги, как калошу. Большой и грязный человек замерз, хотел отделаться от поцелуев. Бросил. А у поцелуев вдруг выросли ушки. Поцелуй стал вертеться и попросился к "мамочке". Человек испугался, отнес поцелуй домой, хотел вставить его в рамочку. Роется в вещах.
Оглянулся -
поцелуй лежит на диване,
громадный,
жирный,
вырос,
смеется,
бесится!Очумевший, уставший человек с горя повесился.
И пока висел он,
гадкий,
жаленький, -
в будуарах женщины
– фабрики без дыма и труб -
миллионами выделывали поцелуи, -
всякие,
большие,
маленькие, -
мясистыми рычагами шлепающих губ (1: 167–169).
Маяковский, как Христос, простил российских Магдалин, а их дети-поцелуи тоже несут Маяковскому свои слезы – слезы греха и раскаянья. Боль сострадания терзает душу поэта. Он собирает в чемодан все слезы – и невинные, и греховные, – чтобы отнести их Богу. Вещи повержены. И человек как-будто развеществлен, но он по-прежнему не свободен, он – горемыка, носитель всех социальных горестей – и обычных, и постыдных.
В. Маяковский
Я
с ношей моей
иду,
спотыкаюсь,
ползу
дальше
на север,
туда,
где в тисках бесконечной тоски
пальцами волн
вечно
грудь рвет
океан-изувер.
Я добреду -
усталый,
в последнем бреду
брошу вашу слезу
темному богу гроз
у истока звериных вер. (1: 170–171)