Всего за 169.9 руб. Купить полную версию
Когда мы, на другой день отъезда нашего из Екатеринбурга, проезжали через один уже сильно опустошенный лес <…> наш кучер остановил лошадей и сказал: "Вот граница!" Мы поспешили выйти из тарантаса и увидели на дороге четырехугольную колонну в 10-12 ф[утов] высотой, сложенную из кирпича; на одной стороне был укреплен герб европейской губернии, Пермской, на другой – сибирской губернии – Тобольской. Это был сибирский пограничный камень. Ни с одним пунктом, от С[анкт)-Петербурга до Тихого океана, не связано в России столько печальных воспоминаний; ни одна местность в России не имеет для путешественника такого интереса, как эта маленькая лесная поляна и этот каменный столб, освященный печалью и людским несчастьем. Сотни тысяч человеческих существ, мужчин, женщин и детей, князей, дворян, крестьян, сказали здесь отечеству, родине, друзьям и родным последнее прости <…> не удивительно, что здесь часто разыгрываются самые душераздирающие сцены. Одни предаются вполне обуревающему их горю, другие ищут утешения в слезах; третьи падают ниц и прижимаются лицом к любимой родной земле или целуют холодный каменный столб, как будто бы он был для них символом всего дорогого, что они покинули <…> До последнего времени сибирский пограничный столб был испещрен короткими надписями, именами и прощальными приветствиями преступников, выскобленными на цементе, которым был облицован столб. Во время моего проезда цемент уже пообвалился, и лишь местами можно было найти какую-нибудь надпись. Так, в одном месте я прочитал: "Прощай навсегда, Маша!" Для изгнанника, начертившего это последнее прости, Маша была самым дорогим существом в мире; пройдя через границу, он должен был расстаться и с отечеством, и с родиной, и с любовью.
Надписи на пограничном столбе, о которых говорит Г. Кеннан, возникают как знаки частные, локальные, но они описывают репрезентируемую ситуацию и как универсальную, многократно воспроизводимую. Поэтому в надписях могут меняться имена, но сам текст с его особым означиванием для многих остается неизменным, как бы чужим и своим одновременно. "Такими бродяжническими надписями, – замечает в очерке "На чужой стороне" Ядринцев, – прежде украшались как монумент, так и памятник на границе Пермской и Тобольской губерний, на них ставились условные знаки и указания знакомым, это заменяло ссыльным "poste restante"".
Таким образом, точка размежевания европейской и азиатской частей России оказывается в то же время и точкой, их связующей. Тексты на памятниках не только рубежно-знаковы, но адресны, коммуникативны, развернуты и в ту, и в другую сторону, что указывает на единство самой сибирской границы даже при визуализированной на монументах ее двусторонности. Как объектный административно-территориальный знак она "ведет себя" вполне традиционно, то есть (воспользуемся определением Ю. М. Лотмана) "принадлежит лишь одному (пространству. – Н. М.) – внутреннему или внешнему – и никогда обоим сразу", но в ментальном поле двуединство ее оборачивается для переступающего сопряжением прошедшего и будущего, известного и неведомого, своего и чужого. Он одномоментно как бы видит пространство по обе стороны границы. В плане поэтики именно прорисовка такого двуединства рубежа позволяет авторскому сознанию, несущему в себе ясное представление о поту– и посюсторонности, легко оперировать точками зрения, солидаризируясь то с позицией пришельца, то коренного сибиряка, чалдона. Граница словно абсорбирует пред– и зауральскую территориально-культурную семиотику с многократным ее усилением в ситуации пересечения рубежа. Камень на границе континентов или губерний является в этом случае точкой, к которой стягиваются все силовые потоки.
Это, однако, не означает, что сибирская граница сама по себе точечна, линейна в смысле ее суженности. Напротив, любая из двух точек высшей семиотизации не только вбирает в себя, но и посылает вовне соответствующие импульсы. Поэтому сибирская граница в целом, по аналогии с пограничными процессами в физике, может быть определена как зона плавного перехода, как зона постепенного накопления нового качества, взрывной силой проявляющего себя в пиковой точке разграничения. В литературе она предстает как широкая территориальная полоса, постепенно вводящая героя в сибирский мир.
Западным знаком этого приграничья является, по-видимому, Пермь, не только как город, но и как край. Не случайно с ней связаны важные территориальные ("край мира" по отношению к Европе) и исторические знаки, и прежде всего завоевание Сибири Ермаком, который именно из Перми отправился в поход на хана Кучума. Как отмечает вслед за П. И. Мельниковым В. В. Абашев в книге "Пермь как текст", портрет завоевателя Сибири в XIX веке можно было обнаружить в доме едва ли не каждого пермяка. "Разумеется, – пишет далее автор книги, – подобный портрет мог бы украсить интерьер жилища в любом регионе России, но для Перми это был, безусловно, вполне осознанный, системный и в культурном плане особенно значимый жест. Портрет покорителя Сибири метонимически означивал приобщенность каждого пермяка к большой героической истории, а в целом "культ" Ермака способствовал коллективной культурной и исторической самоидентификации местных жителей".
В художественных текстах предсибирская пограничность Перми обретает разные обозначения, но, как правило, это выражается через смену кода, через включение в повествование опережающих образных знаков Сибири. Так, в "Детстве Люверс" Пастернака тема тюрьмы, устойчиво маркирующая "сибирский текст" и во многом обеспечивающая его опознаваемость, оказывается смещена пространственно к западу и связана с Пермью, являющейся в этом отношении точкой отсчета:
Его везут на каторгу? – Нет, в Пермь. У нас нет тюремного ведомства <…>– А в Перми есть тюремное правление? – Да. Ведомство <…> В Перми есть, потому что это губернский город, а Екатеринбург – уездный. Маленький.
В этом диалоге показательна оговорка Жени, готовой сделать Пермь центром всей тюремной сети России, но и поправка "ведомство" не умаляет ее значения в этом контексте, так как в произведениях разных жанров – от путевого очерка до романа – именно Пермь оказывается отмечена событиями и деталями, характерными для "сибирского текста" русской литературы. Здесь Г. Кеннан, посетивший по пути в Сибирь немало городов Европейской России впервые, как это ни странно, видит тюремный замок, который в его сознании прямо соотнесен с Сибирью и потому кажется особенно примечательным. Здесь происходит первое его и бостонского художника Г. Фроста столкновение с российской полицией, здесь меняется судьба Катюши Масловой, ибо в Перми князю Нехлюдову "удалось выхлопотать перемещение ее к политическим", но этот же факт связывает героиню с Сибирью еще до вступления в ее пределы и т. д.
В "Детстве Люверс" намечается и не соотносимое уже с Пермью семантическое размывание границы и даже узловой точки на ней. Женя и Сережа, с интересом следившие из окна вагона за дорогой в ожидании межконтинентального пограничного столба, наконец, оба видят, но по-разному воспринимают и этот столб, и границу вообще. Для Сережи камень и граница – явления условно-географические, абсолютно лишенные экзистенциальных смыслов, и потому рубеж для него пространственно сужен, свернут до точки. Не случайно в контексте повести пограничный топос представлен в связи с Сережей в двух проекциях – как фрагмент ландшафта и как линия на карте:
Чем же это Азия? – подумала она (Женя. – Н. М.) вслух. Но Сережа отчего-то не понял того, что наверняка бы понял в другое время <…> Он раскатился к висевшей карте и сверху вниз провел рукой вдоль по Уральскому хребту, взглянув на нее, сраженную, как ему казалось, этим доводом: "Условились провести естественную границу, вот и все" (71).
Иное дело Женя: