Всего за 169.9 руб. Купить полную версию
Подобная сюжетная модель, в несколько отличном от описанного виде, возникает в русской литературе довольно рано, и уже у Вяземского стихотворение "Флоренция" (1834), содержащее самую общую, сплошь состоящую из "итальянских" клише русской поэзии прорисовку города в первой и начале второй строфы ("темные сады", "солнце лучезарно", "лавр и мирт благоуханный", "вечная весна" и т. п.), с конца второй строфы оказывается посвященным не городу, а опять персоне, пусть и не именитой, – некой русской деве, соперничающей по красоте с созданиями "хитрого резца".
Ближе к середине XIX века во "флорентийских" поэтических текстах начинает проявляться тяга к ситуативности, одновременно и подлинной, и мифологизированной, что и далее сохраняется в поэзии как важный элемент флорентийского интерпретационного кода. В этом ряду ключевыми становятся две фигуры – Данте и Савонарола, взаимоудаленные во времени, характерах и судьбах, но оказавшиеся в рамках единого кода тем звеном, которое универсализируется, обретая метатипические признаки. В результате, когда, к примеру, Пастернак, говоря о Микельанджело, в "Охранной грамоте" замечает: "Предела культуры достигает человек, таящий в себе укрощенного Савонаролу. Неукрощенный Савонарола разрушает ее", – он в точном выборе параллели оказывается предельно близким к обозначению феномена не только Микельанджело, но и Данте, каковым тот представлен в русской поэзии, начиная с Пушкина ("суровый Дант" или даже "зловещий Дант", как у Кюхельбекера). С полной определенностью традиция такого изображения Данте в границах флорентийского поэтического локуса проявилась в литературе второго, третьего ряда, что нашло отражение, в частности, в стихотворении Д. Трилунного "Прощание Данте с Флоренцией" (1845).
Д. Трилунный, поэт слабого дара, но безошибочно улавливающий тенденции, которые определяли развитие поэтического языка, строит свои стихотворения из наиболее часто воспроизводимых блоков – ситуативных моделей, словесных формул. Поэтому обращение его к прощанию Данте с Флоренцией можно рассматривать как верное свидетельство того, что к середине XIX века в русской лирике эта ситуация уже обнаруживает признаки потенциального литературного клише. Сам Дант, покидающий город, акцентуированно отмечен у Д. Трилунного силой протеста, сопоставимой с громовыми обличениями и прорицаниями, звучавшими из уст Савонаролы. "Мое проклятие ему" – такова последняя строка стихотворения.
В более сложном соотношении с Савонаролой – в триаде, маркирующей Флоренцию и сопряженной со знаковой для нее событийностью, видится Данте Н. Гумилеву. В стихотворении "Флоренция" (1913), где поэт реализует уже сложившиеся интерпретационные нормы, Данте помещен между двумя кострами – одним, разожженным по приказу Савонаролы, где сгорает "Леда" Леонардо да Винчи, и другим, разожженным, согласно контексту стихотворения, Флоренцией, на котором сгорает Савонарола.
Савонарола в поэтическом и общекультурном коде не менее сильный, хотя и значительно реже воспроизводимый символ Флоренции, чем Данте, и потому тоже с течением времени претерпевающий образную модификацию. Если для А. Майкова негативное тождество Флоренции и Савонаролы, гения и смерти, есть знак, пусть и не окончательной, культурной и духовной гибели города ("Савонарола", 1851), то у С. Городецкого ("Савонарола", 1912) "печать Савонаролы" (круглый бронзовый диск на месте его сожжения на площади Синьории) наделяется двойным смыслом – она и знак ужаса ("Ты исказитель Боттичелли / Монах мне страшный и аскет…"), но одновременно и символ протеста, прорыва, в чем Савонарола скрыто сопрягается с Данте:
Пусты, пусты
Полночных улиц перспективы.
И с круга бронзового в ночь
Вещает профиль горделивый:
"Гори, безумствуй и пророчь!"
"Гори, безумствуй и пророчь!" – слова, которые вполне могли бы принадлежать Данте, хотя с иным наполнением, чем у Савонаролы. Эта, последняя, строфа стихотворения С. Городецкого отчетливо перекликается с последним четверостишием блоковского стихотворения "Равенна" из "Итальянских стихов", написанного тремя годами раньше (1909):
Лишь по ночам, склонясь к долинам,
Ведя векам грядущим счет,
Тень Данта с профилем орлиным
О Новой Жизни мне поет.
"Орлиный профиль" Данте у Блока – образная формула, которая так не нравилась Мандельштаму, – явно коррелирует с горделивым профилем Савонаролы из стихотворения С. Городецкого.
Роднящая Данте и Савонаролу сила отрицания, порожденная всем флорентийским бытийно-историческим комплексом, находит выражение и у А. Ахматовой, в стихотворении которой "Данте" (1936) громко звучит знакомый мотив: "Он и из ада ей послал проклятье…".
Именно эта линия, закрепившись в системе связанного с Флоренцией интерпретационного кода, и продуцирует устойчивый в рамках флорентийской темы мотив адресованного городу проклятья, сопрягаемый с мотивом предательства, измены, что в реальности событийно предшествовало проклятью, но получило более позднее образное оформление, обретя предельную силу выражения в первом стихотворении флорентийского цикла Блока:
Умри, Флоренция, Иуда,
Исчезни в сумрак вековой!
Я в час любви тебя забуду,
В час смерти буду не с тобой!
В поэзии начала ХХ века тема неверности уже так прочно связана с Флоренцией, что, выплескиваясь за пределы установившегося русла, она маркирует и другие сферы флорентийской жизни. Так, в стихотворении В. Брюсова "Флоренция Декамерона" (1900) изменницами оказываются отнюдь не только героини Боккаччо и флорентинки его времени, но и все флорентинки вообще. "Мне флорентинки близок лживый вид", – пишет Брюсов. Причем в этот ряд изменниц в высшей степени неоднозначно – то ли по противоположности, то ли по общности – вписано у него дантовское имя Беатриче, замыкающее текст стихотворения:
Вам было непонятно слово "стыд"!
Среди земных красот, земных величий
Мне флорентинки близок лживый вид,
И сладостно мне имя Беатриче.
Возвращаясь к стихотворению, открывающему флорентийский цикл Блока, заметим, что в нем можно наблюдать интересный эффект двойного кодирования, ибо блоковское "Умри, Флоренция, Иуда, / Исчезни в сумрак вековой…" в собственном контексте поэта связано с мыслью об измене города вековым традициям культуры:
Хрипят твои автомобили,
Твои уродливы дома,
Всеевропейской желтой пыли
Ты предала себя сама!Звенят в пыли велосипеды
Там, где святой монах сожжен,
Где Леонардо сумрак ведал,
Беато снился синий сон!
Однако в рамках флорентийского образного ареала это прочитывается как стихи об измене своим сынам Флоренции, неправедно обрекшей их на изгнание. Именно так это интерпретирует, к примеру, Ольга Седакова в статье "В поисках взора: Италия на пути Блока", говоря о "дантовских" инвективах блоковского проклятия Флоренции.
По поводу начала первого стихотворения флорентийского цикла Блока Н. Оцуп заметил: "Блок обрушивается на Флоренцию с каким-то савонароловским обличением". Таким образом, прочитываемое в стихотворении Блока сопряжение Я – Данте вызывает к жизни закрепившийся во флорентийском интерпретационном коде третий член, образуя вряд ли осознаваемую Блоком в полноте триаду Я – Данте – Савонарола, хотя, возможно, поэт смутно ощущал и эту параллель – не зря Савонарола предстает у Блока как "святой монах" и как жертва. Закрепление в русской поэзии первого звена этой триады может быть осмыслено как знак существования в сознании поэтов ассоциативной связи Россия – Флоренция, что подспудно мог иметь в виду Д. Мережковский, назвавший флорентийского изгнанника Данте едва ли не родоначальником всей политической эмиграции. Вся триада в целом, имей она более долгую поэтическую жизнь, могла бы еще более укрепить подобные исторические ассоциации. "Не раз бывало во Флоренции: был властелин, завтра растерзан", – замечает Борис Зайцев в цикле путевых очерков "Италия".