Он ведь жил с бабусей в Москве: на Поварской, потом на Малой Молчановке, и вокруг все были различные тетушки, кузины, приятельницы подруг. У бабушки, Елизаветы Алексеевны Арсеньевой, рожденной Столыпиной, были сестры: Екатерина, за Хастатовым; Александра, за Евреиновым; Наталья, за однофамильцем Г. Д. Столыпиным; брат Аркадий женился на Мордвиновой (дочери знаменитого адмирала, проповедника гомеопатии в России); другой брат, Дмитрий - на Анненковой, сестра которой, Елизавета Аркадьевна - мать Александры Верещагиной и тетка Варвары Лопухиной. Все эти Шан-Гиреи, Философовы, Бахметевы, Верзилины, рассыпанные по биографии - двоюродные, троюродные, шурины, золовки; как минимум, крестные или соседи по поместьям. Алеша Лопухин учился с Мишей в университетском пансионе, дома их рядом стояли на Молчановке. Его сестры - Мария (на 12 лет старше Лермонтова, адресат многих его писем, в том числе присланного незадолго до поступления в школу прапорщиков из Петербурга со стихами "Белеет парус одинокий"), Елизавета и Варвара. Вот последняя считается самой отчаянной, на всю жизнь любовью, на том, кажется, основании, что не сохранилось никаких следов переписки с Мишелем, как и упоминаний о ней в его письмах.
Все его возлюбленные вышли довольно скоро замуж. Варенька Лопухина за Бахметева, Наталья Иванова - за Обрескова. Катенька Сушкова, которую наш поэт ославил с какой-то бабьей мстительностью, за то, будто бы, что посмеялась она над его юношескими чувствами, вышла за Хвостова (Лермонтов, кстати, был на свадьбе шафером). Да и как это лермонтоведы понимают: возлюбленные… Писал, конечно, стихи, жал ручку - но что же еще ему, мальчишке пятнадцатилетнему, да при тогдашних понятиях о связях до замужества. Нет, все, разумеется, было попросту, как у мальчиков в этом возрасте бывает: довольно интенсивно, но в одиночку, и так, чтоб никто не видел. В такие-то годы и Кузмин ухаживал за гимназисткой.
Эта тема у него по-всякому проскальзывает. Как это в письме к приятелю, Святославу Раевскому (которого заложил оригинальнейшим образом - наябедничал, что тот распространяет лермонтовский стих "На смерть Поэта", за что сослали Стаса в Олонецкую губернию). Писал ему, еще до этой истории (впрочем, их не поссорившей), из Тархан: "сердце мое осталось покорно рассудку, но в другом не менее важном члене тела происходит гибельное восстание; все то хорошо, чего у нас нет, от этого, верно, и пизда нам нравится". Это ему было 24 года. Ну, разумеется, горничные, гувернантки, крепостная девка на сеновале, это все вполне возможно. Однако самому как-то получалось сподручнее. Как, например, в одной из "юнкерских" поэм (надо же, наконец, о них), в "Гошпитали":
На эту ножку, стан и грудь
Однажды стоило взглянуть,
Чтоб в продолженье целой ночи
Не закрывать горящих глаз
И стресть по-меньшему - пять раз!
Конечно, гений. К восемнадцати годам (когда поступил в школу подпрапорщиков, изгнанный за какие-то шалости из Московского университета) им уж написаны были чуть не все стихи, которые велят школьникам заучивать на уроках литературы.
Друзья его юности - смутные, бледные фигуры, не интересующие лермонтоведов настолько, что не известны даже годы их жизни. В университетском пансионе - Дима Дурнов, в котором любил Михаил "открытую и добрую душу" и называл своим "первым и последним". Миша Сабуров - отзыв о нем таков: "наша дружба смешана с столькими разрывами и сплетнями, что воспоминания о ней совсем не веселы. Этот человек имеет женский характер. Я сам не знаю, отчего так дорожил им". С Мишей вместе он и в школу подпрапорщиков поступил; третий был Никола Поливанов, сосед по Молчановке. Так что сказать, что в этом военном училище юному гению уж так не с кем слова было молвить, не приходится. Да, ведь и двоюродный дядюшка, на два года его младше, Алексей Столыпин, "Монго", с племянником всю жизнь неразлучный, тоже учился в этой школе, выпущенный курсом позже. Верный буквально до гробовой доски (секундант на той дуэли, в сполохах молний, в грозу, на склоне Машука), красавец, кстати, рядом с невысоким, коротконогим, с ранними залысинами…
Что ж писал поэт в этой школе, наряду с пятой редакцией поэмы "Демон"? Теперь можно прочитать, благодаря "гласности", а до 1992 года не публиковали.
Последняя свеча на койке Беливеля
Угасла… и луна кидает медный свет
На койки белые и лаковый паркет.
Вдруг шорох! слабый звук! и легкие две тени
Скользят по каморе к твоей знакомой сени,
Вошли… и в тишине раздался поцелуй…
Краснея, поднялся, как тигр, голодный хуй,
Хватают за него нескромною рукою,
Прижав уста к устам… и слышно: "будь со мною,
Я твой… о милый друг… прижмись ко мне сильнее,
Я таю, я горю"… и пламенных речей
Не перечтешь. Но вот подняв подол рубашки,
Один из них открыл две бархатные ляжки,
И восхищенный хуй, как страстный сибарит,
Над пухлой задницей надулся и дрожит…
Отрывок из поэмы "Ода к нужнику". Нет, конечно, не все так лежит на поверхности. Лермонтов знал прекрасно английский язык, сочинил себе родословную от шотландца Лермы и, возможно, читал поэта-елизаветинца Джона Харрингтона, переводившего Л. Ариосто и сочинившего в духе Ф. Рабле стихотворный панегирик отхожим местам. Тем не менее - воля ваша - чтоб такое сочинить, нужен непосредственный опыт, серьезный навык, личная заинтересованность.
Юнкера, по-видимому, коллективно пользовались неким Петром Тизенгаузеном, о котором лишь известно, что из школы он вышел в кавалергарды, там, вероятно, проштрафился, и в 1838 году служил с Лермонтовым в Гродненском гусарском полку в Петербурге (вот так-то!). Из этого полка также изгнан, будучи застуканным с Ардальоном Новосильцевым на квартире командира Павловского полка князя Волконского. Далее следы его теряются. Вот стих, к нему обращенный:
Не води так томно оком,
Круглой жопкой не верти,
Сладострастьем и пороком
Своенравно не шути.
Не ходи к чужой постеле
И к своей не подпускай,
Ни шутя, ни в самом деле
Нежных рук не пожимай.
Знай, прелестный наш чухонец,
Юность долго не блестит!
Знай: когда рука Господня
Разразится над тобой,
Все, которых ты сегодня
Зришь у ног своих с мольбой,
Сладкой влагой поцелуя
Не уймут тоску твою,
Хоть тогда за кончик хуя
Ты бы отдал жизнь свою.
Не слышится ли в этом знакомое по хрестоматиям: "За каждый светлый день иль сладкое мгновенье слезами и тоской заплатишь ты судьбе"? Можно сказать, что Лермонтов открывает в русской поэзии философское осмысление гомоэротизма, понимает это дело как жизненную позицию, эмоционально-психическую установку, но изображать, будто он только и думал, что о Вареньке Лопухиной, да "Н. Ф. И.", значит откровенно передергивать или уж вообще ничего не соображать.
Нравы закрытого учебного заведения для мальчиков тут не при чем. С тем же "Монго" прекраснейшим образом мчались на дачу (почему-то вдвоем…) к любовнице дядюшки, какой-то балерине, бывшей у богача на содержании, пользуясь его отсутствием…
А вот эта загадочная строфа, так и оставшаяся незаконченной. Написана на Кавказе, вообще, кажется, одна из последних:
Лилейной рукой поправляя
Едва пробившийся ус,
Краснеет, как дева младая
Капгар, молодой туксус…
Тут в четырех строках много всего. В последней, особенно - ничего непонятно ("капгар" на каком-то из кавказских языков, кажется, "брюнет", тогда как "туксус" - безбородый, как у нас в старину выражались, "голоусый"). И как это он, едва ли не впервые в русской поэзии, ввел трехстопный амфибрахий, с ошеломляющей простотой урезав во второй строке первую стопу на слог, что создает необыкновенный ритм…
Цветистый восточный слог: "дева младая", "лилейная рука" - в отношении черномазого туксуса тут есть о чем задуматься. Лермонтов, несомненно, лакомый кусок для психоаналитиков. В одной "Бэле" сколько всего наворочено, с мальчиком, влюбленным в жеребца, красавицей, убиваемой любовником… удивляешься, как школьникам дают читать.
Повторяем, здесь случай едва ли не первый, а вообще для русской культуры весьма редкий (по крайней мере, до нашего времени): гомосексуальность как эстетическая позиция. Естественно, без лермонтовского байронизма тут ничего не понять.
К Байрону у нас отношение вообще фантастическое. Не знаем, как на родине, но в России ему приписывалось прямо противоположное тому, что было на самом деле. Приходилось читать у какого-то байроноведа, с облегчением констатировавшего, что, мол, не подтвердились предположения о кровосмесительной связи поэта с сестрой, просто они были друзьями. Действительно, на кого его только не клали: Каролина Лэм, леди Оксфорд, Тереза Гвиччиоли… можно подумать, что для того, чтобы написать "Дон Жуана", надо не читать Мольера и Тирсо де Молину, а только ублажать как можно больше дам, идя, так сказать, навстречу. С такими глазами и профилем, очевидно, не надо было прилагать особенных усилий. Даже прихрамывание его - казалось бы, физический недостаток - вошло в моду.