По стиховому темпу Языков, как это было установлено исследованиями (Андрей Белый. "Опыт характеристики русского четырехстопного ямба. Символизм". М.: 1910)... занимает первое место среди поэтов своего времени. Типичные для Языкова пропуски ритмических ударений на первой и третьей стопе четырехстопного ямба в периоде, передающем непрерывное эмоциональное нарастание, создают впечатление того страстного поэтического "захлеба", который поражал современников Языкова и до сих пор поражает нас...
Строя период, Языков умело использует и старые, накопленные одой XVIII столетия средства. Его излюбленным приемом является нагнетание параллельных синтаксических конструкций, часто подчеркнутых анафорическими (т. е. однородными. - В. К.) зачинами... Но в отличие от поэтов XVIII века его мысль не развивается обстоятельно и плавно... Языков старается выговорить ее одним дыханием... причем само развертывание мысли - это всегда нарастающее движение к кульминации. Риторические вопросы, восклицания, вторгаясь в период, как бы подхлестывают его стремительное развитие... Языков часто начинает своей период как бы с середины, инверсивно, с придаточного предложения, с деепричастного оборота, вопроса или восклицания (это, кстати, способствует убыстрению стихового темпы: чтобы овладеть основной мыслью, надо мгновенно охватить весь период в целом)".
Вдумавшись в эти меткие наблюдения, мы можем понять строение стремительных языковских строф:
Голубоокая, младая,
Мой чернобровый ангел рая!
Тебя, звезду мою, найдет
Поэта вестник расторопный,
Мой бойкий ямб четверостопный,
Мой говорливый скороход.
Тебе он скажет весть благую:
Да, я покинул наконец
Пиры, беспечность кочевую,
Я, голосистый их певец!
Святых восторгов просит лира
Она чужда тех буйных лет
И вновь из прелести сует
Не сотворит себе кумира!
Я здесь! - Да здравствует Москва!
Вот небеса мои родные!
Здесь наша матушка Россия
Семисотлетняя жива!
Здесь все бывало: плен, свобода,
Орда, и Польша, и Литва,
Французы, лавр и хмель народа,
Все, все!.. Да здравствует Москва!
. . . . . . . . . . . . . . . . . .
О! проклят будь, кто потревожит
Великолепье старины,
Кто на нее печать наложит
Мимоходящей новизны!
Сюда! на дело песнопений,
Поэты наши! Для стихов
В Москве ищите русских слов,
Своенародных вдохновений!
. . . . . . . . . . . . . .
Мой чернобровый ангел рая!
Моли судьбу, да всеблагая
Не отнимает у меня:
Ни одиночества дневного,
Ни одиночества ночного,
Ни дум деятельного дня...
. . . . . . . . . . . . .
Твоя мольба всегда верна:
И мой обет - он совершится!
Мечта любовью раскипится,
И в звуки выльется она!
И будут звуки те прекрасны,
И будет сладость их нежна,
Как сон пленительный и ясный,
Тебя поднявший с ложа сна...
Это произведение убедительно подтверждает верность приведенной только что характеристики языковского стиха. Лишь половина строк имеет полноценные ударения на первом нечетном (т. е. 2‑м) слоге и всего только четверть строк - на третьем нечетном (т. е. 6‑м). Это очень "облегчает" стих и тем самым ускоряет его темп: стих как бы стремительно летит вперед. Ощущение восторженного свободного полета еще более усиливает особенное синтаксическое строение, как бы заставляющее "одним дыханием" выговорить длинную и сложную фразу, состоящую из целого ряда строк, - стихотворный период.
Части периода, отделенные восклицаниями, не отрываются друг от друга: перед нами именно восклицания, несколько разрешающие эмоциональное напряжение, но не требующие остановки, не дающие законченности: стих стремится дальше, вперед.
Не могу отказать себе в наслаждении привести здесь еще одни стихи Языкова - "Морское купанье", - созданные уже в последние годы жизни.
Из бездны морской белоглавая встала
Волна, и лучами прекрасного дня
Блестит подвижная громада кристалла.
И тихо, качаясь, идет на меня.
Вот, словно в раздумьи, она отступила,
Вот берег она под себя покатила,
И выше сама поднялась и падет;
И громом, и пеной пучинная сила,
Холодная, бурно меня обхватила,
Кружит, и бросает, и душит, и бьет,
И стихла. Мне любо. Из грома, из пены
И холода - легок и свеж выхожу,
Живее мои выпрямляются члены,
Вольнее живу, веселее гляжу
На берег, на горы, на светлое море.
Мне чудится, словно прошло мое горе,
И юность такая ж, как прежде была,
Во мне встрепенулась, и жизнь моя снова
Гулять, распевать, красоваться готова
Свободно, беспечно, - резва, удала.
В этих стихах основные черты стиха Языкова не выступают так открыто, прямо, как в предшествующем стихотворении; в начале звучит тональность раздумья, созерцания. Но постепенно нарастает темп и энергия, и "спокойный" амфибрахический ритм в заключительных строках вдруг выявляет в себе характерные черты языковского стиха, его восторженную стремительность.
Языковский стих - это не "одежда" поэтического смысла, содержания; он и есть предметно, осязаемо развернутое перед нами поэтическое содержание лирики Языкова в его самых общих особенностях. Конечно, есть еще неповторимое содержание каждого отдельного стихотворения, существующее в его конкретной словесной и ритмической плоти. Но общий пафос поэзии Языкова опредмечен именно в основном характере его стиха, внятном в большинстве его стихотворений.
Гоголь писал об общем пафосе языковской поэзии:
"Эта молодая удаль... которая так и буйствует в стихах Языкова, есть удаль нашего русского народа, то чудное свойство, которое дает у нас вдруг молодость и старцу и юноше, если только предстанет случай рвануться всем на дело, невозможное ни для какого другого народа, - которое вдруг сливает у нас всю разнородную массу, между собой враждующую, в одно чувство, так что и ссоры и личные выгоды каждого - все позабыто, и вся Россия - один человек" (цит изд., с. 406).
Поэзия Языкова не просто говорит об этой удали; она сама по себе - как словесная и ритмическая реальность - есть эта удаль. Эта удаль осуществлена в стремительном темпе стиха, в выговаривании большой и сложной фразы "одним дыханием", в "удалой" инструментовке.
С поразительной свободой Языков нередко на глазах преобразует стих, вселяя в него свою восторженную удаль. Таково его прекрасное стихотворение "Переезд через Приморские Альпы" (1839), открывающееся размеренной поступью элегического описания, а в конце вдруг выливающееся в дифирамб, полный неповторимого языковского "восторга":
Я много претерпел и победил невзгод,
И страхов, и досад, когда от Комских вод
До Средиземных вод мы странствовали, строгой
Судьбой гонимые: окольною дорогой,
По горным высотам, в осенний хлад и мрак,
Местами как‑нибудь, местами кое‑как
Тащили мулы нас, и тощи, и не рьяны;
То вредоносные миланские туманы
И долгие дожди, которыми Турин
Тогда печалился, и грязь его долин,
Недавно выплывших из бури наводненья;
То ветер с сыростью и скудность отопленья...
Все угнетало нас. Но берег! День встает!
Италианский день! Открытый неба свод
Лазурью, золотом и пурпурами блещет,
И море светлое колышется и плещет!
Иван Киреевский писал о стихе Языкова: "Особенность, так резко отличающая его стих от других русских стихов, становится еще заметнее, когда мы сличаем его с поэтами иностранными. И в этом случае особенно счастлив Языков тем, что главное отличие его слова есть вместе с тем и главное отличие русского языка. Ибо, если язык итальянский может спорить с нашим в гармонии вообще, то, конечно, уступит ему в мужественной звучности, в великолепии и торжественности, - и, следовательно, поэт, которого стих превосходит все русские стихи именно тем, чем язык русский превосходит другие языки - становится в этом отношении поэтом‑образцом..." (цит. соч., с. 84).
В только что приведенных стихах об итальянском дне как раз со всей силой воплотились те свойства, о которых говорит Киреевский. Это именно русские стихи об Италии, подобных которым нельзя было бы создать по‑итальянски...
Любопытно, что примерно то же писал почти через столетие о Языкове без сомнения независимо от Киреевского - видный стиховед Сергей Бобров:
"Прекрасная сила языковского велеречия, дифирамбическая константа его песен - они поистине несравнимы. Мы не имеем другого, ему подобного поэта, мы не имеем ему сходного и среди поэтов иноземных".
Речь, как видим, все время идет о форме языковской поэзии, но о форме в истинном ее понимании - как бытии содержания, как, пользуясь словом Киреевского, той "очевидности", в которой осуществилась душа поэта.
Обратимся теперь к поэзии другого современника Пушкина - Евгения Боратынского (1800‑1844). Это еще более значительный поэт, чем Языков, хотя самобытность и сила языковской лирики и определяет ее бесспорное и почетное место на вершинах русской поэтической классики сразу вслед за первостепенными, гениальными ее творцами, - такими, как Державин, Пушкин, Тютчев, Лермонтов, Некрасов, Фет, Блок...