Всего за 309.9 руб. Купить полную версию
Какими были последствия юрьевского скандала? В декабре 1800 года Курбатов, бежавший от преследователей, был схвачен и помещен под стражу. Между тем его тлетворное влияние на суеверных соземцев продолжалось до середины 1800-х годов, когда новый владимирский генерал-губернатор Иван Долгорукий изничтожил "остатки гнездившегося изувера Курбатова, который под личиной благочестия с помощию благородных особ и зажиточных купцов устроил в обители запустелой сходбище соблазнительное для обоего пола и развращал нежную молодость". "Эта община, – с удовлетворением заключал просвещенный губернатор, – упразднена" [Долгорукий 2005: 253]. Но Курбатов продолжил свое душеловительное дело.
В конце 1800-х – начале 1810-х годов мы находим мещанина Дмитрия Михайловича Курбатова в Москве, где он состоял старостой Саввинской церкви (вся его деятельность, пишет историк этой церкви Модестов, "сводилась не к чему иному, как к покупке предметов самой первой необходимости: просфоры, вино, плошки и т. п. Вот единственные предметы, о которых упоминается в приходно-расходных книгах за время служения Курбатова старостою" [Модестов: 64]; ох, знаем мы уже, для чего ему нужны были эти просфоры и масла!).
Затем следы Курбатова теряются вплоть до 1820-х годов.
* * *
14 января 1887 года великий русский сатирик Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин, человек серьезный, страстный и язвительный, в письме к приятелю рассказал об обстоятельствах своего появления на свет 15 января 1826 года: "Принимала бабка-повитушка Ульяна Ивановна… Восприемниками были: угличский мещанин Дмитрий Михайлов Курбатов и девица Марья Васильевна Салтыкова. При крещении Курбатов пророчествовал: "сей младенец будет разгонник женский"" [Щедрин 1894: XI].
Этот угличский мещанин-предсказатель выведен Щедриным в автобиографическом романе-хронике "Пошехонская старина", начавшем выходить в свет в том же 1887 году. В хронике Курбатов переименован в московского мещанина Дмитрия Никоныча Бархатова. Приведем целиком насыщенную любопытнейшими деталями историю о том, при каких обстоятельствах родился на свет герой хроники Никанор Затрапезный (беллетризированный alter ego самого автора):
появление мое на свет обошлось дешево и благополучно. Столь же благополучно совершилось и крещение. В это время у нас в доме гостил мещанин – богомол Дмитрий Никоныч Бархатов, которого в уезде считали за прозорливого.
Между прочим, и по моему поводу, на вопрос матушки, чтó у нее родится, сын или дочь, он запел петухом и сказал: "Петушок, петушок, востер ноготок!" А когда его спросили, скоро ли совершатся роды, то он начал черпать ложечкой мед – дело было за чаем, который он пил с медом, потому что сахар скоромный – и, остановившись на седьмой ложке, молвил: "Вот теперь в самый раз!" "Так по его и случилось: как раз на седьмой день маменька распросталась", – рассказывала мне впоследствии Ульяна Ивановна. Кроме того, он предсказал и будущую судьбу мою, – что я многих супостатов покорю и буду девичьим разгонником. Вследствие этого, когда матушка бывала на меня сердита, то, давая шлепка, всегда приговаривала: "А вот я тебя высеку, супостатов покоритель!"
Вот этого-то Дмитрия Никоныча и пригласили быть моим восприемником вместе с одною из тетенек-сестриц, о которых речь будет впереди.
Кстати скажу, не раз я видал впоследствии моего крестного отца, идущего, с посохом в руках, в толпе народа, за крестным ходом. Он одевался в своеобразный костюм, вроде поповского подрясника, подпоясывался широким, вышитым шерстями поясом и ходил с распущенными по плечам волосами. Но познакомиться мне с ним не удалось, потому что родители мои уже разошлись с ним и называли его шалыганом. Вообще, по мере того как семейство мое богатело, старые фавориты незаметно исчезали из нашего дома. Но, сверх того, надо сказать правду, что Бархатов, несмотря на прозорливость и звание "богомола", чересчур часто заглядывал в девичью, а матушка этого недолюбливала и неукоснительно блюла за нравственностью "подлянок" [Щедрин: XVII, 17–18].
Дорогой коллега, прочитав эти строки, я сразу понял, что салтыковский крестный Курбатов-Бархатов (богомолец, прозорливец, целитель и бес в ребро) и юный купецкий сын, устроитель юрьевских женских богаделен, – одно и то же лицо. В письмах родителей Щедрина Дмитрий Михайлович Курбатов упоминается не раз (он крестил чуть ли не всех детей Евграфа Салтыкова). "Как бывало вспомню Дм. Мих. Курбатова, вашего крестного, – писала в октябре 1852 года Ольга Михайловна Салтыкова сыну Дмитрию, – покойный папенька ему раз жаловался на Мишу, что больно резов, вот говорит у меня Сережа умница тихий мальчик, кроткий, а этот-то озорной, буйная голова, все шалит, а Курбатов ему в ответ: Смотри тихонький-то исподтишка все себе на уме, вспомни меня, а этот прямо нескрытно резвится, вить так и сбылось…" В архиве Салтыковых сохранились два письма Курбатова отцу будущего писателя, человеку глубоко верующему и склонному к мистицизму [Макарова: 449].
История о рождении Салтыкова вошла, наверное, во все биографии писателя. В конце XIX века она прочитывалась как история о дремучей отсталости "выморочного" провинциального дворянства, в среде которого довелось родиться будущему грозному сатирику. "Курбатов, – отталкиваясь от "Пошехонской старины", рассуждал один биограф Щедрина, – был очень набожен, вечно бродил по монастырям и от природы был несомненным идиотом, а этого было по тем временам совершенно достаточно, чтобы признать за ним права на пророчество" [Денисюк: 9]. Между тем воспоминания Щедрина о Курбатове не просто колоритная деталь из пошехонского прошлого. Социально-исторический и, я бы сказал, философски-этический интерес писателя (как и многих его современников) к феномену русских "блаженненьких" хорошо известен (о богомольцах и юродивых он писал на протяжении всей своей литературной карьеры). Но чувствуется в приведенном рассказе Салтыкова об обстоятельствах собственного рождения и какая-то болезненная психологическая травма.
Примечательно, что впервые эта история (почти со всеми ее колоритными деталями) была рассказана Салтыковым во второй главе романа "Господа Головлевы" "Семейный суд". Мать "кровопинушки" Головлева вспоминает здесь обстоятельства рождения своего сладкого и жуткого сына:
И припомнились ей при этом многознаменательные подробности того времени, когда она еще была "тяжела" Порфишей. Жил у них тогда в доме некоторый благочестивый и прозорливый старик, которого называли Порфишей-блаженненьким и к которому она всегда обращалась, когда желала что-либо провидеть в будущем. И вот этот-то самый старец, когда она спросила его, скоро ли последуют роды и кого-то бог даст ей, сына или дочь – ничего прямо ей не ответил, но три раза прокричал петухом и вслед за тем пробормотал:
– Петушок, петушок! востер ноготок! Петух кричит, наседке грозит; наседка – кудах-тах-тах, да поздно будет!
И только. Но через три дня (вот оно – три раза-то прокричал!) она родила сына (вот оно – петушок-петушок!), которого и назвали Порфирием, в честь старца-провидца…
Первая половина пророчества исполнилась; но что могли означать таинственные слова: "наседка – кудах-тах-тах, да поздно будет"? – вот об этом-то и задумывалась Арина Петровна, взглядывая из-под руки на Порфишу, покуда тот сидел в своем углу и смотрел на нее своим загадочным взглядом [Щедрин: VII, 13].
Пророчество головлевского блаженненького Порфирия не раз привлекало к себе внимание исследователей: намек на антихриста, скрытое сопоставление с вурдалаком или просто черта существования вырождающегося провинциального дворянства. Но, кажется, никто, дорогой коллега, не заметил, что эта история почти буквально совпадает с рассказом о рождении самого Щедрина (или, говоря осторожнее, его автобиографического героя в "Пошехонской старине"). Известно, что одним из главных прототипов Иудушки (а Щедрин, подобно Толстому, был писателем, выжимавшим ярчайшие литературные образы из собственной семейной истории) был старший брат писателя Дмитрий (его крестным отцом, как уже знаем из письма Ольги Михайловны, также был Курбатов, и назвали первенца в честь этого богомольца). Болезненная ненависть Щедрина к "злому демону" семьи брату Дмитрию достигает апогея в годы работы над "Господами Головлевыми" [Журавлев: 112]. Этот роман в известной степени – попытка литературного уничтожения ненавистного брата – "лицемера" и "празднолюбца", названного в честь блаженненького крестного.