- Бессонница, старик, тугие паруса!.. И, Бог мой, какая только чертовщина не лезет в голову, когда у человека отшибло сон по прихоти судьбы. Прошлым летом, когда я писал декорации, там один парень приезжал… научный такой парень, с проблесками гениальности. Он не спит, я не сплю. А какое-нибудь дерьмо, вроде Чимкелова, спит, между прочим, безо всяких снотворных, часов по восемь, а захочет - по десять! Так вот мы с этим парнем, он тогда Пушкиным занимался, и я ему, как художник, был до зарезу необходим, ты же знаешь рисунки Пушкина… так вот мы с этим парнем восстановили все пушкинские строки, пропущенные во всех собраниях сочинений.
- Как восстановили?! В каких собраниях сочинений?
- В обыкновенных. Мы их сочинили, старик! Представь себе! Сочинили, исходя из того, что Пушкин написал до этих строк и после.
- Какое варварство! Варварство!.. Варварство… - задыхался от гнева отец.
- Да что ты так кипятишься? Работу, между прочим, приняли на ура. И напечатают. Когда времена будут получше. Ты какой-то, Боткин, закомплексованный и живешь не в данном конкретном времени, а в идеальном и вечном, где всё единственно и неповторимо. Я бы даже назвал это болезнью Боткина! - и он хохотнул, страшно довольный своим каламбуром. - Ведь мы реставрируем старых мастеров - и ничего, весь мир смотрит, и сам чёрт не разберёт, где кто приложился! Умеючи, и Пушкина реставрировать можно. Не всем, конечно. Но некоторым. Всё можно, умеючи! Я бы, например, будь на то моя воля, все бы чумные кладбища раскопал. Уму непостижимо, сколько там золотых и алмазных фондов зарыто! Ведь тогда люди всё лучшее с собой брали в могилу. Сами перед смертью надевали на себя всё самое драгоценное: браслеты, перстни, серьги, гривны, диадемы, золотые плащи, туфли, цепи, нарукавники, набрюшники! Под мышку - золотой кувшин, пять кило весом, молитвенник в золоте, в серебре с брильянтами, изумрудами, сапфирами! Под голову - золотую подушечку ручного плетения! А ткани! А утварь! И всё это лежит там веками, в полной целости и сохранности - потому как боятся копнуть. А чего бояться? Чего? Чумы? Так есть ведь противочумные костюмы! И можно воздух в окрестностях опылять какой-нибудь прививкой, чтобы население не пострадало. Всё можно, умеючи! - Трифон хлебнул хладного чаю и прибойно выпустил воздух из лёгких.
Алёше вдруг показалось, что дыхание Трифона источает смрад бубонной чумы. Но что ужасней всего, подумал Алёша, так это то, что одно с другим связано… не вполне научно, но связано… Одной идеи разграбить чумные кладбища - вполне достаточно, чтобы вспыхнула вдруг чума, микроб которой живёт вечно даже в могиле, облитой едкой известью, испепеляющей кости.
- Тебе, Трифон, в детстве какие прививки делали? - услышал Алёша глухой шепот отца.
- Какие всем. От кори, от коклюша, от дифтерита. От оспы первым делом. А что?
- Тебе ещё сделали прививку от страха Божьего, от мук совести, можно сказать… На этот счёт у тебя зверский иммунитет.
- Да уж! - хихикнул Трифон. - Нет как нет у меня болезни Боткина! Это я здорово про тебя скаламбурил - в самую бубочку! Болезнь Боткина, ха-ха, хо-хо!
Алёша тихонько вернулся в саклю. Маленький Гриша весь утонул в раскладушке, но спал вверх лицом, на котором играл удивительный свет, то ли лунный, то ли звёздный, то ли ещё более дальний и сильный.
"Я, пожалуй, сейчас поеду. Спать мне совсем не хочется. Сахар ещё остался, на дорогу как раз хватит. Куплю в крайнем случае, - шёпотом думал Алёша. - А маму Грише никто не заменит, он еще маленький, маму во сне зовет… а мама тоже где-то поблизости не спит, глаза таращит… Я, пожалуй, сейчас поеду".
Алёша вынул брата из раскладушки и перенёс на свою кровать, - чтобы спать ему было просторнее. Сонный Гриша обнял Алёшу за шею и засопел ему в ухо. Младший брат - это чудесно, подумал Алёша, это здорово, когда младший брат так беспомощно тебя обнимает во сне и сопит тебе в ухо! А всякое там… со временем тоже уладится. И притом с таким замечательным братом я сумею всегда сговориться, мы будем друг другу писать, и потом он приедет ко мне. Он же будет всё время расти и всё понимать, у него и сейчас уже есть характер и воля: "Человек! Мы же - братья!" - вспомнил Алёша, улыбнулся и подошёл на цыпочках к печке, там он видел днем карандаш и ломтик картонки. Вот они! Улыбаясь, Алёша нацарапал карандашом на картонке несколько слов и положил это на видное место - не под подушку Грише, а рядом, на простыне, чтобы он, проснувшись, сразу нашел послание брата.
Теперь Алёша хотел оставить записку отцу. Без этого он никак уехать отсюда не мог. Но бумаги больше нигде не нашлось. Зато нашлась коробка с розовыми мелками. Алёша взял оттуда один розовый стержень и, сойдя бесшумно с крыльца, написал на дощатом столе: "Дорогой папа! С болезнью Боткина жить можно. Я поехал. Алёша".
Он отвязал лошадь и спустился с ней по тропе с другой стороны, не с той, откуда приехал. Какая удача, что кто-то когда-то протоптал этот путь с противоположного склона!
Теперь Алёша тихо-тихонечко объехал скалу и глянул вверх - на прощание. Там, в скале, наверху, была голубая сакля с верандой, побеленная известью с синькой. За одной голубой стеной спал Гриша, очень младший и очень родной брат, мама которого где-то поблизости таращит глаза и не спит. За другой голубой стеной курил и работал очень старший и очень родной отец, художник Сергей Боткин, который детям своим передал по наследству удивительную болезнь, можно сказать, душевную.
Алёша распрямился и полетел. На востоке уже золотилось прозрачное небо, расцветая воздушными облаками. Облака на глазах превращались в самую разную живность: вот прошёл кудрявый баранчик, стал баранчик кудрявой собачкой, собачка - кудрявой кошкой, кошка - кудрявой курицей, курица стала бабочкой, бабочка - дальше некуда… вишней.
Вишнёвое солнце вышло из моря.
Всаднику было на вид лет тринадцать-четырнадцать. Краснокожий, с узким скуластым лицом, был он похож на индейца. Тугая повязка вокруг головы сдерживала длинную чёрную гущу над бронзовым лбом. Во всём его облике наблюдалось достоинство души, мыслящей самостоятельно и привыкшей изъявлять свою волю. На миг он крепко закрыл глаза, ослеплённые ранним солнцем. И увидел такое же солнце в собственном существе. Это солнце вращалось, разгораясь в космическом мраке телесной Алёшиной жизни. Он хотел удержать это солнце навеки в недрах одушевлённого тела, - чтоб, как сердце, пульсировал в ритме Вселенной этот огненный мускул неба.
Но, разгораясь, Алёшино солнце уменьшалось, сжималось и наконец превратилось в блестящую синюю звездочку, которая скрылась в незримых звёздных глубинах, однажды родясь в глубинах Алёшиной жизни, ослеплённой утренним солнцем Крыма. Эта звёздочка, подумал Алёша, свободно плавает в каждой капле пространства и времени, но рождается лишь в человеке, который смотрит на солнце, а потом закрывает глаза. Эта звёздочка - вроде мысли, когда моя воля её отправляет плавать по миру, чтобы узнать, какой он… там, где я никогда не буду.
И он снова проделал свой солнечный фокус, и снова в Алёше зажглась блестящая синяя звёздочка - посланница солнца.
От такой чепухи, доступной каждому смертному, он испытал сильнейшее чувство любви, свободы и счастья. И запел свою какую-то песню без слов - как птица. Как птица, поющая благодарение радости.
Многие утром спустились с гор по разным делам - на бахчу, на кукурузное поле, на почту, в контору. И увидели, как промчался поющий всадник. Они сочли это добрым знамением - и дела их пошли на лад.