В своей медицинской работе я был механистом, а мои идеи тяготели к принципу систематичности. Из числа доклинических дисциплин меня больше всего интересовали топографическая анатомия и анатомия систем организма. В мозге и нервной системе я разобрался в совершенстве. Сложность нервных путей и остроумное расположение "переключателей" заворожили меня. Вскоре я накопил гораздо больше знаний, чем требовалось для сдачи экзамена на степень доктора, но одновременно меня захватила и метафизика. Мне понравилась "История материализма" Ланге, и я ясно осознал, что невозможно обойтись также без идеалистической философии. Некоторые коллеги не разделяли "скачкообразность" и "непоследовательность" моего мышления. Я сам понял эту позицию, казавшуюся запутанной, только 17 лет спустя, когда мне удалось экспериментальным путем разрешить противоречие между механицизмом и витализмом. Правильно, то есть логично, мыслить в известных областях - дело нетрудное. Трудно не испугаться запутанности понятий, начиная вникать в незнакомое. К счастью, я рано понял свою способность углубляться в запутанные умозрительные эксперименты и достигать в результате этого практических результатов. Именно этому свойству я обязан оргоноскопом в моей лаборатории, позволяющим увидеть проявление биологической энергии, подобное молнии.
Из многосторонности моих симпатий позже развился принцип "Каждый в чем-то прав". Надо только понять, в чем. Проштудировав две-три книги по истории философии, я составил представление о старом как мир споре по поводу первичности тела или души. Эти предварительные стадии моего научного развития важны потому, что они подготовили меня к правильному восприятию учения Фрейда. В учебниках по биологии, за которые я взялся только после сдачи весьма сомнительного, с точки зрения его ценности, экзамена на степень доктора биологических наук, открылись богатый мир и бездна материала. Они позволяли как обрести знания, дававшие возможность приводить точные доказательства, так и пригодились для идеалистических грез. Позже собственные проблемы заставили меня аккуратно отделить гипотезу от факта. Труды Хертвига "Общая биология" и "Становление организмов" давали обстоятельные знания, но оставляли без внимания всеобщую связь между различными отраслями исследования живого. Тогда я не мог сформулировать свою позицию так, как делаю это теперь, но от знакомства с ними оставалось чувство неудовлетворенности.
Применение "принципа цели" в биологии воспринималось как помеха. У клетки была мембрана, для того чтобы лучше защищаться от внешних раздражителей. Сперматозоиды были созданы такими быстрыми, для того чтобы быть в состоянии лучше находить яйцеклетку. Самцы были часто ярче раскрашены, часто крупнее и сильнее самок, для того чтобы легче понравиться или преодолеть их сопротивление, а также имели рога, для того чтобы одолеть соперника. И даже работницы-муравьихи были бесполыми, для того чтобы лучше делать свою работу. Ласточки строили свои гнезда, для того чтобы обогревать детей, и природа вообще устроила то или это так или иначе, для того чтобы реализовать ту или иную цель. Следовательно, и в биологии господствовало смешение виталистического идеализма и каузального материализма. Я посещал очень интересные лекции Каммерера, на которых он излагал свое учение о наследовании приобретенных свойств.
Он в значительной степени опирался на Штайнаха, который к тому времени обратил на себя внимание работами о гормональной соединительной ткани генитального аппарата. На меня произвели большое впечатление эксперименты по влиянию имплантации на пол и вторичные половые признаки, а также высказывания Каммерера, ограничивающие сугубо механистический подход в теории наследования. Он был убежденным защитником теории естественной организации жизни из неорганической материи и существования специфической биологической энергии. Эти научные взгляды казались мне симпатичными. Они вдохнули жизнь в сухой материал, который я получил в университете. Против Штайнаха и Каммерера шла жестокая борьба. Во время визита к Штайнаху я увидел, что ученый устал и измотан. Позже я на себе ощутил, как третируют тех, кто добивается значительных, но не совпадающих с общепринятыми взглядами научных результатов. А Каммерер впоследствии покончил с собой.
Биологический принцип "для того чтобы" я встречал снова в различных учениях о спасении. При чтении труда Гримма "Будда" меня потрясла внутренняя логика учения об отсутствии страдания. Это учение отвергало среди прочего и радость как источник страдания. Учение о странствовании душ показалось мне смешным, но почему же у него были миллионы приверженцев? Дело не могло быть в одном только страхе смерти. Я читал Рудольфа Штайнера, но среди моих знакомых было много теософов и антропософов. Все они казались более или менее странными, но большей частью более искренними, чем сухие материалисты. Они тоже должны были быть в чем-то правы.
Во время летнего семестра 1919 г. я выступил в сексологическом семинаре с рефератом "Понятие либидо от Фореля до Юнга". Работа появилась два года спустя в "Цайтшрифт фюр зексуальвиссеншафт". Я начал ориентироваться в различиях взглядов Фореля, Молля, Блоха, Фрейда и Юнга на сексуальность. Различия в подходах этих исследователей к проблеме бросались в глаза. Все, кроме Фрейда, полагали, что сексуальность в пубертатном периоде низвергается на человека как гром с ясного неба. Говорили, что "сексуальность просыпается". Никто не осмеливался указать, где она была прежде. Сексуальность и способность к продолжению рода считались одним и тем же. За этим ошибочным представлением скрывалась целая гора психологических и социологических заблуждений. Молль говорил о "тумесцентном" и "детумесцентном", причем не было точно известно, в чем они заключались и каковы были их функции. Сексуальное напряжение и разрядка приписывались действию различных особых влечений. В тогдашней сексологии и психиатрической психологии насчитывалось столько же или почти столько же влечений, сколько и человеческих действий. Существовали, например, влечение к питанию, влечение к размножению, побуждавшее к продолжению рода, влечение к эксгибиционизму, влечение к власти, тщеславие, инстинкт питания, влечение к материнству, влечение к более высокому уровню развития человека, стадный инстинкт, разумеется, социальный инстинкт, эгоистический и альтруистический инстинкты, свои инстинкты для садизма, мазохизма и трансвестизма. Короче говоря, с влечениями дело обстояло очень просто и все-таки ужасно сложно. Во всем этом попросту не разбирались. Хуже всего было с "моральным влечением". Сегодня очень немногие знают, что мораль рассматривалась как филогенетический вид влечения, даже определяемый сверхчеловеческими факторами. Об этом говорили со всей серьезностью и с большим достоинством. Вообще, при такого рода рассуждениях все были в высшей степени этичны. Половые извращения, как и душевные заболевания, представлялись чисто дьявольским делом, безнравственным "вырождением". Страдавший депрессией или неврастенией имел "отягощенную наследственность" - короче говоря, был "плохим". Душевнобольные и преступники считались живыми существами с тяжелыми биологическими наследственными уродствами, которые были неисправимы и не заслуживали извинения. "Генитальный" же человек считался кем-то вроде неудачливого преступника, в лучшем случае капризом природы, а не человеком, который вырвался из псевдокультурной жизни окружающего мира и сохраняет контакт с природой.
Стоит только почитать сегодня книгу Вулльфена о преступности или Пильча о психиатрии, работу Крэпелина или кого-нибудь еще из авторов того времени, как возникает вопрос, имеешь ли дело с моральной теологией или наукой. О душевных и сексуальных заболеваниях просто-напросто ничего не знали. Само их существование вызывало нравственное возмущение, а пробелы в знаниях заполнялись морализаторством, которое, просачиваясь в науку о человеке, производило самое угнетающее впечатление. Все якобы наследовалось, определялось биологией как таковой, и точка. Я приписываю сегодня именно социальной индифферентности науки тот факт, что всего лишь через 14 лет после пионерских открытий, о которых шла речь, германским государством смогли овладеть приверженцы столь бесперспективного и проникнутого духовной трусостью мировоззрения. И произошло это, несмотря на все усилия многих ученых на протяжении данного периода. Я инстинктивно отвергал метафизику, моральную философию и умствования на этические темы. Я искал фактов в доказательство правильности этих учений и не находил их. В биологических трудах Менделя, изучавшего законы наследования, я нашел гораздо больше подтверждений разнообразия в процессе наследования, чем провозглашенного деревянного однообразия. Я совершенно не чувствовал, что теория наследования была на 99% случаев сплошной отговоркой. Напротив, мне очень нравились теория мутации де Фриса, эксперименты Штайнаха и Каммерера, учения Флисса и Свободы о периодах. Дарвиновская теория отбора соответствовала разумному ожиданию того, что хотя жизнью и управляет определенная основная закономерность, но остается и широчайший простор для воздействия окружающего мира. Ничто не было вечным и неизменным, ничто не сводилось к невидимым наследственным веществам, все могло развиваться.
Мне было чуждо намерение установить какое-либо соотношение между половым влечением и этими биологическими теориями. Я не мог принять чисто умозрительные построения. Половое влечение существовало среди объектов научного интереса как некий странный феномен.