Всего за 99.9 руб. Купить полную версию
Отмирание государства начинается, по Ленину, уже на другой день после экспроприации экспроприаторов, т. е. прежде еще, чем новый режим успел приступить к своим экономическим и культурным задачам. Каждый успех на пути разрешения этих задач означает тем самым новый этап ликвидации государства, его растворения в социалистическом обществе. Степень этого растворения есть наилучший показатель глубины и успешности социалистического строительства. Можно установить такую примерно социологическую теорему: сила применяемого массами в рабочем государстве принуждения прямо пропорциональна силе эксплуататорских тенденций или опасности реставрации капитализма и обратно пропорциональна силе общественной солидарности и всеобщей преданности новому режиму. Бюрократия же, т. е. "привилегированное чиновничество, начальство постоянной армии", выражает особый род принуждения, такой, какого массы не могут или не хотят применять, т. е. такой, который так или иначе направляется против них самих.
Если б демократические советы сохранили до сего дня свою первоначальную силу и независимость, но оставались бы вынуждены в то же время прибегать к репрессиям и принуждениям в объеме первых лет, это обстоятельство могло бы уже само по себе возбуждать серьезное беспокойство. Насколько же должна возрасти тревога в виду того факта, что массовые советы окончательно сошли со сцены, уступив функцию принуждения Сталину, Ягоде и К°. И какого принужденья! Прежде всего мы должны спросить себя: какая социальная причина стоит за этой упорной живучестью государства и особенно за его жандармеризацией? Значение этого вопроса слишком очевидно: в зависимости от ответа на него мы должны либо радикально пересмотреть наши традиционные взгляды на социалистическое общество вообще, либо столь же радикально отвергнуть официальную оценку СССР.
Возьмем теперь из свежего номера московской газеты стереотипную характеристику нынешнего советского режима, одну из тех, которые повторяются в стране изо дня в день и заучиваются наизусть школьниками: "В СССР окончательно ликвидированы паразитические классы капиталистов, помещиков, кулаков и тем самым навсегда покончено с эксплуатацией человека человеком. Все народное хозяйство стало социалистическим, а растущее стахановское движение подготовляет условия для перехода от социализма к коммунизму" ("Правда", 4 апр. 1936 г.). Мировая пресса Коминтерна не говорит, разумеется, на этот счет ничего другого. Но если с эксплуатацией "покончено навсегда", если страна действительно находится на пути от социализма, т. е. низшей стадии коммунизма, к его высшей стадии, то обществу не остается ничего другого, как сбросить с себя наконец смирительную рубашку государства. Взамен этого – трудно даже обнять мыслью этот контраст! – государство советов приняло тоталитарно-бюрократический характер.
То же фатальное противоречие можно иллюстрировать и на судьбе партии. Здесь вопрос формулируется примерно так: почему в 1917-21 годах, когда старые господствующие классы еще боролись с оружием в руках, когда их активно поддерживали империалисты всего мира, когда вооруженное кулачество саботировало армию и продовольствие страны, возможно было в партии открыто и безбоязненно спорить по самым острым вопросам политики? Почему теперь, после прекращения интервенции, после разгрома эксплуататорских классов, после бесспорных успехов индустриализации, после коллективизации подавляющего большинства крестьянства, – нельзя допустить, ни малейшего слова критики по адресу бессменного руководства? Почему любой большевик, который потребовал бы созыва съезда партии, в соответствии с ее уставом, был бы немедленно исключен; любой гражданин, который вслух выразил бы сомнение в непогрешимости Сталина, был бы осужден, почти наравне с участником террористического заговора? Откуда такое страшное, чудовищное, невыносимое напряжение репрессий и полицейской аппаратуры?
Теория не есть вексель, который можно в любой момент предъявить к взысканию. Если теория ошибалась, надо ее пересмотреть или пополнить ее пробелы. Надо вскрыть те реальные общественные силы, которые породили противоречие между советской действительностью и традиционной марксистской концепцией. Во всяком случае, нельзя бродить впотьмах, повторяя ритуальные фразы, которые, может быть, полезны для престижа вождей, но зато бьют живую действительность в лицо. Мы сейчас увидим это на убедительном примере.
В докладе на сессии ЦИКа в январе 1936 г. председатель Совнаркома Молотов заявил: "народное хозяйство страны стало социалистическим (аплодисменты). В этом смысле (?) задачу ликвидации классов мы решили (аплодисменты)". Однако от прошлого остались еще "враждебные нам по своей природе элементы", осколки господствовавших ранее классов. Кроме того, среди колхозников, государственных служащих, а иногда и рабочих обнаруживаются "спекулянтики", "рвачи в отношении колхозного и государственного добра", "антисоветские сплетники" и т. п. Отсюда-то и вытекает необходимость дальнейшего укрепления диктатуры. Наперекор Энгельсу, рабочее государство должно не "засыпать", а наоборот, становиться все более и более бдительным.
Картина, нарисованная главой советского правительства, была бы в высшей степени успокоительной, если б не была убийственно противоречивой. В стране окончательно воцарился социализм: "в этом смысле" классы уничтожены (если они уничтожены "в этом смысле", значит и во всяком другом). Правда, социальная гармония кое-где нарушается обломками и осколками прошлого. Но нельзя же думать, будто лишенные власти и собственности разрозненные мечтатели о восстановлении капитализма вместе со "спекулянтиками" (даже не спекулянтами) и "сплетниками" способны опрокинуть бесклассовое общество. Все обстоит, казалось бы, как нельзя лучше. Но к чему тогда все-таки железная диктатура бюрократии?
Реакционные мечтатели, надо думать, постепенно вымирают. Со "спекулянтиками" и "сплетниками" могли бы шутя справиться архидемократические советы. "Мы не утописты, – возражал в 1917 г. Ленин буржуазным и реформистским теоретикам бюрократического государства, – и нисколько не отрицаем возможности и неизбежности эксцессов отдельных лиц, а равно необходимости подавлять такие эксцессы. Но… для этого не нужна особая машина, особый аппарат подавления, это будет делать сам вооруженный народ с такой же простотой и легкостью, с которой любая толпа цивилизованных людей даже в современном обществе разнимает дерущихся или не допускает насилия над женщиной". Эти слова звучат так, как если бы автор их специально предвидел соображения одного из своих преемников на посту главы правительства. Ленин преподается в народных школах СССР, но, очевидно, не в Совете народных комиссаров. Иначе нельзя было бы объяснить решимость Молотова прибегать, не задумываясь, к тем самым построениям, против которых Ленин направлял свое хорошо отточенное оружие. Вопиющее противоречие между основоположением и эпигонами налицо. Если Ленин рассчитывал, что даже ликвидацию эксплуататорских классов можно будет совершать без бюрократического аппарата, то Молотов в объяснение того, почему после ликвидации классов бюрократическая машина задушила самодеятельность народа, не находит ничего лучшего, кроме ссылки на "остатки" ликвидированных классов.
Питаться "остатками" становится, однако, тем затруднительнее, что, по признанию авторитетных представителей самой бюрократии, вчерашние классовые враги успешно ассимилируются советским обществом. Так, Постышев, один из секретарей ЦК партии, говорил в апреле 1936 г. на съезде Комсомола: "Многие вредители… искренне раскаялись, стали в общую шеренгу советского народа…". В виду успешного проведения коллективизации "дети кулаков не должны отвечать за своих отцов". Мало того: "теперь и кулак вряд ли верит в возможность возврата его прежнего эксплуататорского положения на селе". Недаром же правительство приступило к отмене ограничений, связанных с социальным происхождением. Но если утверждения Постышева, целиком разделяемые и Молотовым, имеют смысл, то только один: не только бюрократия стала чудовищным анахронизмом, но и государственному принуждению вообще на советской земле нечего больше делать. Однако с этим непреложным выводом ни Молотов, ни Постышев не согласны. Они предпочитают сохранять власть, хотя бы и ценою противоречия.
На самом деле они и не могут отказаться от власти. Или в переводе на объективный язык: нынешнее советское общество не может обойтись без государства, ни даже – в известных пределах – без бюрократии. Но причиной этому являются отнюдь не жалкие остатки прошлого, а могущественные тенденции и силы настоящего. Оправдание существования советского государства как аппарата принуждения заключается в том, что нынешний переходный строй еще полон социальных противоречий, которые в области потребления – наиболее близкой и чувствительной для всех – имеют страшно напряженный характер и всегда угрожают прорваться отсюда в область производства. Победу социализма нельзя поэтому назвать еще ни окончательной, ни бесповоротной.
Основой бюрократического командования является бедность общества предметами потребления с вытекающей отсюда борьбой всех против всех. Когда в магазине товаров достаточно, покупатели могут приходить, когда хотят. Когда товаров мало, покупатели вынуждены становиться в очередь. Когда очередь очень длинна, необходимо поставить полицейского для охраны порядка. Таков исходный пункт власти советской бюрократии. Она "знает", кому давать, а кто должен подождать.
Повышение материального и культурного уровня должно бы, на первый взгляд, уменьшать необходимость привилегий, сужать область применения "буржуазного права" и тем самым вырывать почву из-под ног его охранительницы, бюрократии. На самом же деле произошло обратное: рост производительных сил сопровождался до сих пор крайним развитием всех видов неравенства, привилегий и преимуществ, а вместе с тем и бюрократизма. И это тоже не случайно.