Мы заговариваем с пастухом: в получасе от Ашхабада он едва понимает по-русски, почти как до Скобелева. Ветром пронеслась над песками советская власть, здешние знакомые рассказывают, что даже в 80-е годы XX века туркменский пастух делил овец на "халкынг малы" - "народный скот", т.е. личная собственность крестьян, и "орсунг малы" - "русский скот", т.е. колхозный. Первый следовало охранять, второй - по возможности красть. Хищение колхозного имущества не считалось воровством - как, собственно, во всем Советском Союзе. Но тут отношение подчеркивал язык: говорили, что "механик съел комбайн". Если же механик украл у соседа грабли, то он "украл грабли" - преступление и грех. В этом контексте "управлять" и "владеть" - синонимы: заведующий государственным складом был вправе распоряжаться товарами по своему усмотрению. Тем более что хлебные должности имели всем известные цены и покупались. Власть была, с одной стороны, высока и неколебима, что соответствовало туркменскому фатализму и покорности судьбе, с другой - в повседневных проявлениях вела себя как враждебная дура: это же она для выполнения обязательств по поставке мяса сдавала на убой ахалтекинских коней.
Мимо бесстрастных верблюдов, не повернувших змеиные шеи вслед, мчимся обратно, в Ашхабад: надо поспеть на два торжества. Сегодня - салака хадайолу: День поминовения. Во дворе идут три застолья одновременно: отдельно мужчины, женщины и на особом помосте полуметровой высоты - старики и муллы, один из них молодой, но уже совершивший хадж. Угощение общее: из гигантского котла разливают шурпу, из другого раскладывают плов. На столах осетрина, дограма - крошеный чурек с бараниной, сыр, зелень, домашняя халва. Ни капли алкоголя: праздник религиозный. Красавец Ходжа-дурды, сыгравший Кучума в российском фильме про Ермака, шепчет на ухо: "Надо потерпеть, вечером отдохнем". Вечером столы накрыты прямо в городском квартале. Неприглашенные могли бы смотреть из окон, но в такой день неприглашенных нет: дядя Каков, друг моих знакомых братьев-киношников режиссера Ходжакули и актера Ходжадурды, справляет 63-летие. Пророк Мухаммед прожил шестьдесят три года, таки что порядочный мусульманин должен достойно праздновать этот (в идеале - только этот) день рождения. Гремит оркестр. Тост идет за тостом. Ходжадурды протягивает стакан чего-то мутного и горячего - курдючный жир, разведенный бульоном. "Теперь можешь пить сколько угодно". Как бы запастись курдюками у себя в Европе. На следующий день я был приглашен на дачу старшего из братьев в прекрасную Фирюзу. Читатель ждет уж рифмы, на вот, лови: она и вправду бирюзовая эта Фирюза, даже с похмелья. С утра заехал за цветами для замечательной актрисы Майи, жены Ходжакули на русский базар - он так и называется по сей день, хотя официально переименован в Торговый центр "Гулистан". Побродил, в очередной раз дивясь тому, что бедность страны никогда не мешает богатству рынка: природа и земля возмещают недостаток рукотворных денег. У лотка под вывеской "Самое вкусное, очень аппетитное, калорийное блюдо ход-док" попробовал - убедительно: хот-дог в Ашхабаде подается с помидорами, огурцами, кинзой, зеленым луком, морковкой. Толпа с едиными на весь бывший Союз челночными сумками в крупную полоску вталкивалась в раздолбанные Рафики: "за товарами народного потребления иранского производства", как значилось в рукописном объявлении. По маршруту Ашхабад - Мешхед покупатель легко оборачивается за день. Процедурных сложностей для граждан Туркмении, желающих съездить в Иран, нет. Это меня не пустили к самой границе - где, может быть, остались Семеновы или их могилы. Уже не узнать.
МОЛОКАНЕ
Семеновыми мы были не всегда. Наш предок - тамбовский дворянин Ивинский (с ударением на первом слоге). Усвоив в конце XVIII века идеи молоканства, отказался от дворянского звания, распустил крепостных. Очевидно, он черпал из первоисточника - основателем секты молокан был тамбовский крестьянин Семен Уклеин. В честь него Ивинский, решительно меняя жизнь, сменил и фамилию, став Семеновым.
Молокане - ответвление секты духоборов. Называются так оттого, что употребляют в пост молоко. Сами же именуют себя "духовными христианами", а расхожее имя объясняют тем, что их учение и есть то молоко, о котором говорится в Библии: "Как новорожденные младенцы, возлюбите чистое словесное молоко, дабы от него возрасти вам во спасение" (1 Петр.2:2). Не признают храмы, иконы (как идолопоклонство), священников - каждая община выбирает пресвитера. Равно почитая ветхозаветный и новозаветный законы, не едят свинину. Протестантская установка на святость труда.
Константин Леонтьев хвалит семейные обычаи молокан, с воодушевлением описывая, как духовный суд старейшин публично мирит жену с мужем, "который обозвал ее словом бранным". У него это, как обычно, служит иллюстрацией к опустошенности Запада: "Куда обратится взор человека, полного ненависти к иным бездушным и сухим сторонам современного европейского прогресса? Куда, как не к России…".
В молоканском быту - кальвинистская суровость: ни табака, ни алкоголя. Натерпелся я от этих метастазов в юности. Такая подобралась семья. Отец, светский московский еврей, еще мог выпить в праздник две-три рюмки, курил трубку, и запах "Золотого руна" - навсегда запах детства. Мать же для виду пригубливала вина и, наверное, единственная из прошедших войну хирургов - не курила.
Вспоминаю свое восемнадцатилетие - первый день рождения, который мне позволили справить самому, без родителей, они согласились уйти на весь вечер в гости. Мать все приготовила и накрыла, выдержав тяжелейший спор со мной: сколько вина ставить на двенадцать человек - две бутылки или одну. Мать говорила; "Не напиваться же они придут". Кто победил, не помню да оно и не важно, наши прения текли чистым словесным молоком, а реальная субстанция была известна мне. В течение дискуссии я весело думал о том, что в шифоньере под зимними вещами со вчера припрятан ящик "Розового крепкого". Наш ответ молоканам. В семье была установка на здоровье - без каких-либо специальных мероприятий и процедур, просто считалось: кто не хочет болеть - не болеет. Я так и прожил без врачей сорок пять лет, с семи до пятидесяти двух, убеждаясь в правильности дворовой формулы: "Все болезни от нервов, только триппер от удовольствия".
Внедрялись навыки домашнего самообслуживания, вроде пришивания пуговиц, глажки брюк, ежевечерней стирки трусов и носков. С семи лет я ходил в магазин, готовил себе еду, потому что все с утра отправлялись на работу, а я учился во вторую смену. Обидный минимум карманных денег - и потому что были небогаты, и потому что считалось развратом: молоканская закваска.
Свободу вероисповедания молокане получили при Александре в 1805 году, а до того Ининский-Семенов с единомышленниками отправился сначала в Персию, потом в Армению.
Там его потомки жили в селе Еленовка. У меня есть фотография прадеда и прабабки с надписью на обороте: "Еленовка. Снято 3 октября 1889 года. Алексей Петровичъ и Марiя Ивановна Семеновы". Прадед со светлой ухоженной бородой и пышными остроконечными усами, в сюртуке-сибирке, из-под которого видны высокие каблуки сапог. Он сидит, прабабка, положив ему на плечо руку, стоит рядом в белом переднике поверх цветастого платья, в темном платке. Прадед очень хорош собой, или мне так хочется? На обороте еще надпись: "На память родным въ Асхабаде. 8 августа 1894 года". Это значит, что лучшую свою фотографию, почти пять лет хранившуюся в семейном архиве, отправили сыну - моему деду Михаилу, уже перебравшемуся в Среднюю Азию.
В начале 80-х XIX века Россия начала колонизацию Туркменистана. Поначалу туркмены - наездники и воины - сопротивлялись. Сам Скобелев только после двадцатидневной осады взял в 1881-м крепость Геоктепе. Через несколько дней русские без боя заняли неукрепленный Ашхабад. Колонизация предполагала освоение земель, а кочевники-туркмены на земле работать не умели и не хотели. Тогда и возникла идея привлечения молокан из Закавказья. Им, непьющим, работящим, давали бесплатные земельные наделы, льготные ссуды на приобретение орудий и скота, подъемные на переезд. В одном только 1888 году из района Эривани уехали в Туркмению семьдесят две молоканские семьи. Вдоль иранской границы вытянулась линия русских селений, где через столетие с лишним я безуспешно искал следы своих.
Оттуда, из деревни, на стыке веков перебрался дед Михаил в город, погубивший его и его семью. Мою семью. Говорят, я похож на дядю Петю. Судя по сохранившейся очень приличной фотографии - да. Юный Петр в нелепой шляпе сидит, оседлав декоративную корягу, на фоне панно с видом гор в ашхабадском фотоателье. Рядом - мальчик, его брат, дядя Миша, о котором у нас не полагалось упоминать. О его судьбе я узнал уже взрослым. Михаил прошел войну батальонным разведчиком, вернулся весь в орденах, его привлекли зицпредседателем в какие-то темные бизнесы, процветавшие в послевоенном Союзе (тогда это называлось "работать в местной промышленности"). Орденоносность не спасла, дядя Миша попал в тюрьму и в конце концов исчез неизвестно где. Для моей матери он был позор и табу, на вопросы она не отвечала. Да мало ли на что не отвечали в моей молоканско-советской семье.
Понятия не имею о перипетиях в отношениях между отцом и матерью, вообще мало что знаю о них по-настоящему. Еще и потому, что уехал в 77-м году в эмиграцию. Отец умер в 83-м, я не мог даже прилететь на похороны. Позже, когда появился настоящий интерес к своей семье, не у кого было спросить.