Петр Вайль - Карта родины стр 30.

Шрифт
Фон

О КОМФОРТЕ КОММУНИЗМА

"И не ограблен я и не надломлен, / Но только что всего переогромлен". Что это означает практически, Мандельштам пояснил тут же, в "Стансах": "Я должен жить, дыша и большевея…". До испуга точно найденное слово - "переогромлен" - само по себе формула и ответ, ключ к тайне коммунистического соблазна, соблазна коммунизмом. Ключ и к словам другого великого поэта - Пастернака, - сказанным в то же время о народе: "Ты без ничего ничто./ Он, как свое изделье, / Кладет под долото/ Твои мечты и цели". Нельзя вообразить, что, скажем, Роберт Фрост - заокеанский современник Пастернака - захотел бы положить что-либо свое под чье-либо долото даже метафорически. Но он жил слишком далеко от искусительного поля великой идеи. Для российского поэта долото было средством реализации проекта, перед которым не зазорно склониться как перед чем-то по праву превосходящим твой личный масштаб. Право это - величие замысла, которым и были переогромлены даже большие таланты и изощренные умы.

Неладно скроенный и, как выяснилось, не так уж крепко сшитый мир подлежал перекрою. Ощутимо, под руками, соблазнительно менялась действительность. И хотя здравый смысл отказывал в правдоподобии замыслу всеобщего равенства и счастья, в нем было неизмеримо большее - как истина больше правды. Здесь вступает в силу не интеллект и не этика, а религиозное чувство, многократно усиленное эмоциями единомышленников. Исступление общей молитвы, порыв хорового пения, упоение свального греха.

Растворение в толпе и идее - сродни растворению в природе и искусстве. Такое подчинение увлекает отказом от рацио, от формальной логики, не способной, в конечном счете, объяснить - ни как мы мыслим, ни как живем, ни как следовало бы мыслить и жить. Взамен приходит тоже необъяснимая, но понятная радость общего дела. Того самого, в высоком федоровском смысле, избавляющего от душевных тягот "небратского состояния", предлагающего вместо "мануфактурных игрушек" работу, потрясающую размахом: передел бытия, в чем и есть смысл человеческой жизни, поскольку "мир дан не на погляденье". Ради такого можно сменить неудобства частной жизни на комфорт общественной. Причастность к великому делу оборачивается примыканием к большой толпе. Конформизм ведь тоже - масштабная идея.

В толпе слышится мерный шум, отзывающийся памятью первобытной орды. В толпе, даже у пивного ларька, ощущается значительность эпоса. В самом слове "толпа" ухо улавливает "столп", "толк", "оплот". Комфорт конформизма - именно безыдейного - я испытал в армии, где всех забот было попадать в ногу. Будь хоть чуть склонен к медитации - лучшего места не пожелал бы. Новое имя "рядовой" показалось точным и справедливым, оно фиксировало в ряду, не выделяя. Попав в ногу, попадаешь в ритм, который естественно пульсирует внутри. Укладывали, будили кормили, одевали, мыли - в урочный час. Все вокруг было плохое: бязевые кальсоны, журнал "Старшина-сержант" жидкий суп в жирном бачке - но этого плохого было много. Было и хорошее, тоже немало: каждую неделю кино, неслыханный фольклор, умное изобретение - шинель. Большую и уютную, ее не столько надевали, сколько помещались в нее. Тогда я еще не читал манделынтамовские "Стансы", но был согласен заранее: "Люблю шинель красноармейской складки, / Длину до пят, рукав простой и гладкий, / И волжской туче родственный покрой…". Главное - ровный ритм большого организма, и ты - его часть. Всё на месте, всё вовремя, всё, как и сказано в Строевом уставе, - единообразно. Всё на восемь: завтрак в восемь утра, ужин в восемь вечера, восемь часов сна, восемь времен года за двухлетнюю службу, и скоро стало казаться, что так будет всегда - просто восьмерка ляжет на бок.

В то время среди наших кумиров был Камю, я вспоминал его сентенции о свободе: тяжкая ноша, изнурительный бег на длинную дистанцию, всякую свободу венчает приговор. Играл, воображая себя согбенным под бременем свободы выбора, еще не представляя, что всего через несколько лет, уехав в Штаты, эту задачу начну решать практически - да так и продолжаю, и ни конца, ни облегчения не видно.

Тогда весь выбор стоял между лосьоном "Огуречным" и одеколоном "Тройным" из полковой лавки, быстро решаясь в пользу первого: он автоматически служил и закуской. Но обмен частных хлопот на причастность к общему был честным. Я не считал его надувательством, хотя понимал, что, став солдатом, становлюсь солдатиком. Вроде тех, которых мы лепили в детстве из пластилина, дословно реализуя идею пластичности бытия. Помню, мы с приятелем налепили войска, артиллерию и танки и, озаботившись припасами, положили красный пластилиновый кусок на стеклянный абажур лампы. Кусок стал плавиться, потек - это было мясо. Мы не знали, что решаем продовольственную проблему в духе времени и места, населенного такими же, как мы, властелинами пластилина.

Не зря о жилищной проблеме говорилось: нарисуем - будем жить. Мы-то играли, но и они, взрослые, - тоже. Взрослая игра в великий проект ничуть не менее увлекательна и самоценна, чем детская. Что и наводит на сомнения в полной взрослости играющих.

Игра - аллегория, как в картине Брейгеля "Детские игры", где дети, согласно иконографии Ренессанса, с одной стороны, воплощение весны человечества ("коммунизм - это молодость мира"), с другой - не вполне люди, взрослые маленького размера. Похоже, на эту картину смотрел Иосиф Бродский, когда писал "Свирепость их резвых игр, / их безутешный плач/ смутили б грядущий мир, / если бы он был зряч".

Наш мир взрослые игры не смущали. Игровая модель была едва не основной в нашем мировосприятии. Среди культовых книг одной из главнейших пребывала гайдаровская повесть "Тимур и его команда", и в этой команде состояли все. Ничего детского нет в играх Тимура, и сам он - не более дитя, чем его исторический тезка. Даже дядя, красный командир, недоумевает: "Мы бегали, скакали, лазили по крышам, бывало, что дрались. Но наши игры были просты и всем понятны". Правильно: дядя рос в другую эпоху, играл в другие игры - не осененные причастностью к общему делу. "Из рогатки в саду/ целясь по воробью, / не думает - "попаду", /но убежден - убью"". Сорванец из стихотворения Бродского движим инстинктом. Тимур - идеей, за которую можно и убить, и умереть: "Если человек прав, то он не боится ничего на свете". Тимур ежедневно решающий задачу переустройства мира, - идеальный тип революционного преобразователя. В книге Гайдара великий проект обрёл логически завершенные черты, став игрой всерьез. Тимур шагнул дальше Питера Пэна - мальчика, не желающего становиться взрослым. Тимур сразу появился на свет таким, "темноволосым мальчуганом в синей безрукавке, на груди которой была вышита красная звезда", и не собирается меняться. Он и есть образец для взрослых - для того же дяди-командира, всматривающегося в племянника с восторгом, изумлением, испугом.

Мечта Питера Пэна воплотилась. Для этого не надо улетать в страну Небывалию, где вечный мальчик с невыпадающими молочными зубами знакомо решает конкретные вопросы бытия: "Иногда они чувствовали голод. Тогда Питер очень смешно их кормил. Он гнался за какой-нибудь птицей, которая несла в клюве что-нибудь съедобное для человека, и отнимал еду… Но никто не мог сказать наперед, будет ли обед настоящим, или только как будто". В конце книги о мальчике, который не хотел вырастать, говорится, что сказка будет продолжаться до тех пор, пока дети не перестанут быть "веселыми, непонимающими и бессердечными". Похоже, такой набор качеств и был идеалом страны Тимура и его команды.

Сказочные дети летели в свою сказочную землю, вооруженные точными указаниями: "второй поворот направо, а дальше до самого утра", поразительно напоминающими шутку, которую в армии произносили каждый день: "копать от забора и до обеда". Чем мы и занимались вместе со всей страной. Наша Небывалия была с нами. Точнее - мы в ней.

НА КРАЮ ТВЕРДИ

До Нью-Йорка было ближе на восток, чем на запад. Всегда мечтал побывать на Тихом океане - и побывал, но сначала с той, американской стороны, в Калифорнии. Отчего Тихий океан выиграл. Владивостокцы любят сравнивать свой город с Сан-Франциско, потому что в Сан-Франциско не бывали. Общего - холмы и бухты. Береговая линия во Владивостоке старательно искажена и изгажена: ржавые корпуса кораблей, подъемные механизмы, единственный прогулочный участок с названием под стать - Спортгавань - украшен слепым кирпичным кубом яхт-клуба. Лишь магия слов смягчает впечатления. Сопки - просто-напросто холмы, но необычность имени плюс душераздирающий вальс, и глядишь с неизъяснимым волнением.

Возбуждение от новизны появляется еще в самолете и подтверждается на пути от аэропорта к центру. Иероглифы вывесок: совместные с южнокорейцами предприятия. Смуглые лица с удлиненными глазами: во Владивостоке и еще больше в Южно-Сахалинске дальневосточная добавка вносит некий акцент, придает четкость русской мягкости облика: по улицам идут красавицы с глянцевых календарей, только лучше. Еще страннее, что по улицам ездит. "Жигулей" и "москвичей" почти не видать - сплошь "тойоты" и "хонды". Сначала кажется, что Владивосток - город особо эмансипированных женщин, мечта феминисток, потом вспоминаешь, что у японских машин руль справа.

Подержанную "тойоту" в отличном состоянии можно купить долларов за пятьсот. Довезенная до Москвы, она удорожается в пять-шесть раз, но на месте - по карману. Особенно если привозишь сам, а это путь налаженный; на разовый рейс устраиваешься дневальным или на камбуз, а корабль, независимо от назначения, завернет в Японию за машинами. Нарядное зрелище - возвращающееся из плавания судно похоже на ежика из детской книжки. Пестрые автомобили принайтовлены к основанию мачты, к траловым дугам, к кран-балкам, водружены на капы кубриков и чуть ли не развешаны по бортам.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Скачать книгу

Если нет возможности читать онлайн, скачайте книгу файлом для электронной книжки и читайте офлайн.

fb2.zip txt txt.zip rtf.zip a4.pdf a6.pdf mobi.prc epub ios.epub fb3