Где он был? Что за помрачение ума и таланта, которыми был наделен этот человек? Отчего не насторожила фальшь в глазах, если уж ее заметил? Ясно: дорожки, клумбы, отрепетированные вопросы - быстро и умело выстроенная очередная потемкинская деревня. Но ведь это же Горький - человек незаурядного дара проницания, ведающий жизнь и ее низы, как мало кто из бравшихся за перо. Есть верные свидетельства того, что он знал правду, а что подозревал ее - вне всяких сомнений. Наверное, наверняка он не мог сказать правду публично, но на своей высоте положения мог ничего не сказать. Однако благостные картинки Соловков соперничают со светлыми фресками и витражами его московского дома, подаренного Сталиным особняка Рябушинского на Спиридоновке. Не хочется думать, что в этом дело: дом Горького в Сорренто - немногим меньше и роскошнее, а уж вид из окна понаряднее. Да и не тот калибр этого человека - просто купить Горького не удалось бы. Тиражи и слава у него были мировые: так что почет - хоть и козырь, но вряд ли решающий. Он вернулся на родину своего родного языка и своего главного читателя - вот естественный писательский мотив, вернулся после сомнений и споров с близкими и с самим собой, зная, что жертвует и рискует многим. Шел всего лишь первый год советской жизни Горького, требовалось убеждать себя в верности сделанного выбора, глаз и ухо отсекали все то, что могло уколоть и укорить неправильностью совершенного поступка.
Психологически такая избирательность восприятия объяснима, понятна. Он переступил границу государственную и иные - и доказывал себе, что по ту сторону, где он теперь, все в порядке. Оттого и увидел с Секирной горы одно лишь благолепие, оттого смотрел на Соловки и на все большие советские соловки с птичьего полета. Да еще плакал все время от умиления - какая уж там точность взгляда сквозь линзу слезы?
"Суровый лиризм этого острова, не внушая бесплодной жалости к его населению, вызывает почти мучительно напряженное желание быстрее, упорнее работать для создания новой действительности". Каково в этом болезненном самозаводе писательское словосочетание - "бесплодная жалость"?
Олег Волков: "В версте от того места, где Горький с упоением разыгрывал роль знатного туриста и пускал слезу, умиляясь людям, посвятившим себя гуманной миссии перевоспитания трудом заблудших жертв пережитков капитализма, - в версте оттуда, по прямой, озверевшие надсмотрщики били наотмашь палками впряженных по восьми и десяти в груженные долготьем сани истерзанных, изможденных штрафников".
Горький не захотел увидеть этих ВРИДЛО - "временно исполняющих должность лошади", зато посмотрел и послушал в бывшей трапезной для богомольцев концерт силами заключенных: Россини, Венявский, Рахманинов, Леонкавалло. На Соловках Горький обосновал привилегированность "социально близких" уголовников по сравнению с "врагами народа": "Рабочий не может относиться к "правонарушителям" так сурово и беспощадно, как он вынужден отнестись к своим классовым, инстинктивным врагам, которых - он знает - не перевоспитаешь". И подвел итог: "Мне кажется, вывод ясен: необходимы такие лагеря, как Соловки".
Статус писателя в России потому и был так высок, что его спрашивали обо всем, всему лучшему в себе были обязаны книгам, как сказал тот же Горький, но время от времени (подобно Василию Розанову, возложившему именно на писателей вину ни больше ни меньше - за революцию) и спрашивали за все. Оттого Волков не прощает и Пришвина, посетившего Соловки вслед за Горьким: "Лакейской стряпней перечеркнул свою репутацию честного писателя-гуманиста".
Михаил Пришвин тоже поднимался на Секирку, любовался видом, нашел метафору ("остров как решето"), а в окончательных выводах пошел даже дальше: "Мне бы очень хотелось, чтобы в будущем здесь, в Соловках, устроился бы грандиозный санаторий для всего Севера… В будущем доктора не станут всех посылать на южные воды и виноград, а в ту природу, в ту среду, где человеку все понятно, близко и мило".
Доктора сами решали, кого куда посылать. Как раз в те времена, когда замечтался Пришвин, комиссия ГПУ проверяла на Соловках "деятельность надзорсостава и медперсонала": "Одного неумершего доктор Пелюхин направил в могилу, но "покойник" начал как бы вылезать из могилы, а санитары сказали, что доктор лучше знает, жив ты или умер".
КОМАНДИРОВКА ГОЛГОФА
В Соловецком лагере погибли тысячи, точно подсчитать невозможно. Выжившие зэки неизменно говорят и о том, как удавалось или не удавалось уцелеть не только физически. Понятно, что человек должен быть жив, сыт и свободен - в этом единственном порядке. Но если уж жив, то заботится о душе. Олег Волков: "Жить не в грозном, фантастическом аду, в этом воспетом поэтами царстве дьявола, а в аду - помойной яме?! И как же незаметно для себя человек поддается, соскальзывает в эту яму, опускается, подлеет".
В фильме Марины Голдовской "Власть Соловецкая" бывший зэк Ефим Лагутин стариковским фальцетом поет на мотив "Гоп со смыком":
С утра до поздней ноченьки в лесу
Колем мы и елку и сосну.
Колем, пилим и страдаем,
Всех легавых проклинаем.
Ах, зачем нас мама родила?!
А сколько же творилось там чудес,
Знает ведь о том лишь черный лес.
На пеньки нас становили,
Раздевали, дрыном били.
Ах, зачем нас мама родила?!
Как суметь не задаться последним вопросом: "Ах, зачем нас мама родила?" - таких рецептов нет и быть не может. Юрий Бродский рассказывал мне, что о методах выживания Лихачев и Волков говорили по-разному. Лихачев вспоминал образцы героизма и стойкости, а Волков объяснял, что главное: не материться, по утрам здороваться, ежедневно мыть руки.
В его книге "Погружение во тьму" описан зэк - заведующий зверофермой.
(Из Сибири и из-за границы на островки Долгой губы завезли чернобурок и соболей, из Мурманска и с Командорских островов - голубых и белых песцов, из Германии - кроликов-шиншилл.) У него стояли книги: "Байрон и Теккерей в оригиналах во владении соловецкого заключенного - в этом было что-то несообразное. Даже нелепое, как если бы в мешочнике, лихо продирающемся в осаждающей вагон толпе, узнать… Чехова".
Но каким образом не узнать в себе - мешочника, попрошайку, предателя, труса, подлеца? Какое счастье - прожить, не узнав себя до конца.
Кто это умный из древних сказал: "Познай самого себя"? Боже упаси.
Главная заповедь здравого смысла, в просторечии именуемого мудростью, - жить в согласии с собой. Помимо прочего, это подразумевает довольно противные вещи: знать о себе мерзости и с ними мириться. А что еще? Не упрекать же себя в излишней доверчивости или неразумной щедрости - и хотелось бы, но приличия не позволяют.
Речь не о тех грехах, с которыми валится в растоптанный снег Раскольников, - это красота, до такого безобразия необходимо вознестись, если удастся. Убить - надо уметь. Обычный удел - проще и мельче. Кража мелочи из карманов на соседских вешалках, мелкие подлости умолчания или словоизъявления, мелочная зависть и гневливость. Доносительство, пусть невольное; злоба, пусть праведная; клевета, пусть простодушная; измена, пусть искренняя; обман, пусть добросердечный; ложь, пусть вдохновенная. Можно все это холить и лелеять - так художественнее и наряднее, можно понимать и принимать - так удобнее и проще, можно казниться и каяться - так честнее и глупее. Глядеть в зеркало, как в обвинительный документ: глаза бегают, губы раздвигаются в улыбке, потому что надо и дальше жить. Такое легко преодолимо, и мы преодолеваем. Малый грех - не грех вовсе. Иначе непредставимо, да и невозможно. Только подумать, что произошло бы с тобой в соловецком, лубянском, освенцимском антураже. Вообразим приближение раскаленного металла, или щипцов, или электрического шнура. Что там в моде - паяльник, утюг? Или простые слова: "У вас ведь семья…". Ноги ватные, голос покорный.
Вся российская история, особенно XX века, была испытанием - не на прочность, это удел единиц, а на вшивость. Результат - предсказуемый. Исторически призванная стать примером того, как не надо (по догадке Чаадаева), Россия, несомненная часть западной цивилизации, но часть дальняя, захолустная, нехоженая, сыграла и играет роль подсознания. Потому-то у наиболее чутких западных людей такое болезненно-пристальное внимание к России - как к тому, что творится в подкорке в том числе и у них, что могло бы выйти наружу, не будь всех этих усилий религии, морали, права, цивилизованных устройств вообще.
У Солженицына в "Раковом корпусе" есть эпизод: герой беседует с образованной санитаркой о литературе и пренебрежительно отзывается о французах - мол, что они понимают, они черняшки не пробовали. Санитарка отвечает: а они не заслужили. Не дай Бог заслужить, не дай Бог попробовать черняшки и паяльника.