Как следствие, шеллингова система, не изгоняя из мира божественного начала, предполагала возможным его познание при помощи интеллектуальной или художественной способности. Первая получала в помощь гносеологию, рассматривавшуюся как код мироздания. Вторая вооружалась эстетикой, учившей художника или писателя освобождаться от пут временного и конечного, "бескорыстно услаждаться" созерцанием абсолютного духа и творить потом, исходя "из внутренней потребности", никому не служа и не сообразуясь ни с чем, кроме увиденного в глубине мира, царстве беспредельности и вечности (в кавычках приводим формулировки А.И.Галича). Эта эстетика имела на русской почве довольно сложную судьбу. Сначала она послужила художникам и поэтам, внутренне освобождая их от диктата самодержавия. Затем, в отталкивании от нее была выработана эстетика Белинского, с ее требованием отражать не абсолютную идею, а реальную жизнь, причем делать это в духе партийности (оговоримся, что критик призывал писателя все-таки отражать не позицию отдельной партии или секты, но "общее и необходимое, которое дает колорит и смысл всей его эпохи"). И, наконец, она вошла составной частью в теорию "чистого искусства", сохранявшую свою актуальность еще долго, вплоть до теоретиков нашего "серебряного века". Кроме того, нельзя не отметить, что открывший эпоху в культурологии Петербурга призыв Н.П.Анциферова увидеть за страницами сочинений петербургских писателей саморазвитие "гения города" и вступить с ним "в проникновенное общение", по своей сути принадлежал основному руслу шеллинговой эстетики и онтологии.
Здесь перед нами естественно встает вопрос о том, большой ли размах приобрело русское увлечение Шеллингом? Как и в случае новиковского масонства, мы должны сказать, что формально членов шеллингианских кружков, усвоивших полный курс воззрений немецкого философа, было совсем немного – не более сотни. Однако то были все люди с умом и сердцем, многие из которых стояли в самом центре интеллектуальной жизни своего времени. Достаточно будет сказать, что лекции наших первых шеллингианцев довелось с воодушевлением слушать таким ведущим культурным деятелям следующего поколения, как Герцен, Белинский, Станкевич. Не будет излишним коротко остановиться и на вопросе о географической принадлежности нашего шеллингианства. В источниках по истории русской философии читатель найдет указание на то, что философствовали у нас Москве, в то время как в Петербурге делали карьеру, ходили в театр, либо же, в крайнем случае, писали стихи. С таким положением можно поспорить. Так, признанный глава отечественного шеллингианства, Данило Михайлович Велланский, всю жизнь профессорствовал в Петербурге. Другой яркий приверженец и пропагандист учения Шеллинга, Александр Иванович Галич, также преподавал в Петербурге и печатал здесь свои труды. Первый, правда, в конце жизни с горечью говорил о своих трудах как о гласе вопиющего в пустыне, второй пристрастился к рюмке и тоже говаривал, что жизнь не удалась. Впрочем, какой же деятель русского просвещения не впадал в конце жизни в депрессию, сравнивая юношеские мечты с реальностью…
Распространение гегельянства в России было первоначально связано с деятельностью кружка Н.В.Станкевича, связанного с Московским университетом. Вскоре оно привлекло интерес самых разных людей и вызвало исключительно сильный общественный резонанс, продолжая тем самым череду таких двуединых, московско-петербургских феноменов, сложившихся в русской культуре под сильным влиянием немецкой мысли, как новиковское просвещение, а позже – шеллингианство любомудров. Приступая к углубленной проработке томов Гегеля, Николай Владимирович Станкевич писал в середине тридцатых годов XIX века, что он предпринимает этот труд в надежде усвоить себе целостное, непротиворечивое мировоззрение и достигнуть нравственного совершенства. Смысл обращения к гегелевскому учению и сводился с тех пор для российских интеллигентов к тому, чтобы переустроить свою личность, утвердив ее на прочном метафизическом фундаменте "абсолютной идеи".
Повествуя в "Анне Карениной" о поисках смысла жизни, предпринимаемых одним из героев, Л.Толстой гораздо уже позже (роман, как известно, описывает события начала 1870-х годов) писал, что Левин "перечитал и вновь прочел и Платона, и Спинозу, и Канта, и Шеллинга, и Гегеля, и Шопенгауера – тех философов, которые не материалистически объясняли жизнь" (материалисты уже были читаны до того и отброшены). Весь смысл этой цепочки великих имен – в том, чтобы восстановить типичный ход духовных поисков интеллигентного человека "петербургского периода". В более практическом смысле, философские кружки тридцатых – сороковых годов XIX столетия стали той защищенной от внешних влияний средой, в которой под видом споров на отвлеченные темы сформировались все основные общественно-политические движения дореформенной России. Прежде всего, произошло размежевание западников и славянофилов. В специальной литературе уже показано, каким образом простая замена понятий в немецкой классической философии позволяла превратить систему объективного идеализма в философию национальной самобытности, отвечавшую всем требованиям "старших славянофилов". Иная расстановка акцентов – к примеру, придание гегелевскому "принципу необходимости" обязательного субстрата в виде народа – позволила одному из первых наших последовательных западников, Тимофею Николаевичу Грановскому, сформулировать свою историческую и социологическую теорию.
Далее, в рамках лагеря западников произошло выделение революционно-демократического крыла, в первую очередь обязанного деятельности В.Г.Белинского. Как известно, сдвиг к политическому радикализму произошел у нашего замечательного литературного критика и общественного деятеля под влиянием отделения от гегелевской школы крыла так называемых "левых гегельянцев", в лице А.Руге, Л.Фейербаха и самого К.Маркса. Кстати, заразив русских "левым гегельянством", Германия очень скоро получила свой вирус обратно, в усиленной форме. Когда в 1849 году в Дрездене вспыхнули политические беспорядки, а за ними и восстание рабочих, во главе его встал наш известный гегельянец, Михаил Александрович Бакунин. В свою очередь, в лагере сторонников закрепления нашего национального своеобразия в пятидесятых годах сформировалась группа сторонников "русского социализма", призывавших к самым радикальным действиям, однако же при условии сохранения традиционной общины. Честь разработки этой доктрины принадлежала А.И.Герцену – ну, а он называл философию Гегеля "алгеброй революции". В "Былом и думах" у него есть, кстати, замечательный рассказ о том, как он, утомленный спором о Гегеле, оставил своих собеседников (то были Бакунин с Прудоном) и пошел спать. Когда наутро Герцен вернулся в гостиную, он нашел там, у потухшего камина, обоих спорщиков, усталых, но, как говорится, довольных. Они завершали свой спор о Гегеле… Как видим, действительно все наши важнейшие общественно-политические движения – и, шире, культурно-политические ориентации – того времени в конечном счете оформились благодаря знакомству российских мыслителей и деятелей культуры с немецкими философскими системами.
Нужно сказать, что современный российский интеллигент в общем обычно не до конца сознает, до какой степени немецкое философствование вошло в саму ткань его мыслей и чувств. Возьмем хотя бы слова, введенные в ту эпоху в русский язык как кальки с немецких философских терминов. По свидетельству историка русского языка В.В.Виноградова, это – "образование" (Bildung) и "мировоззрение" (Weltanschauung), "призвание" (Beruf) и "саморазвитие" (Selbstentwick(e)lung), а с ним целый пласт слов, начинающихся на "само" (таких, как "самоопределение"). Примеры прилагательных: "односторонний" (einseitig), "целесообразный" (zweckmässig), "очевидный" (augenscheinlich); глаголов: "состоять" (bestehen), "предполагать" (voraussetzen), и так далее. Между тем, современные лингвисты установили, что в словаре каждого языка заключена своеобразная "картина мира", незаметно, однако достаточно жестко определяющая, что мы заметим и назовем сразу одним словом, что определим во вторую очередь и многословно, а потому менее четко, и что вообще ускользнет от нашего внимания. Включив в свой лексикон целый слой терминов, заимствованных из словаря немецкой классической философии, мы как надели на нос немецкие очки, так их до сих пор и носим – во всяком случае, глядим через них вполглаза.