В общих чертах такая линия была характерна также для цикла поэтических и философских произведений, созданных на берегах Саймы В.С.Соловьевым: "Тебя полюбил я, красавица нежная, / И в светло-прозрачный, и в сумрачный день. / Мне любы и ясные взоры безбрежные, / И думы печальной суровая тень". Так писал, обращаясь к Сайме, в своем милом экзальтированном стиле маститый религиозный мыслитель, сердце которого отнюдь не было спокойно: за десять дней до того, первого октября 1894 года, он закончил текст своего грозного "Панмонголизма". Сайменское же стихотворение было озаглавлено "Последняя любовь", что дало повод к забавному недоразумению. Петербургские журналисты решили, что, приехав на Сайму, Соловьев влюбился в финскую девицу и потерял голову. Сенсация была налицо, и желтая пресса подняла шум. С улыбкой просматривая эти статейки, философ диву давался фантазии столичных щелкоперов, и с притворным смирением отвечал: "Сознаюсь, что подал повод к такому обвинению: нужно выражаться яснее. Если вдохновляешься озером, то так и говори"… Впрочем, как это нередко случается, наивные люди заметили нечто существенное. Ведь за сиянием глади финского озера философ прозревал лик владычицы мира – вечной Женственности. Некоторые комментаторы указывают на болезненное "эротико-мистическое" напряжение его финляндских стихов.
Соловьев не принадлежал к символистам, но в некоторых отношениях оказал на них известное влияние. Читывал его и В.Брюсов, прослеживается эта линия мысли и в более поздней традиции. Читатель, наверное, припомнил уже начало замечательного стихотворения, написанного О.Э.Мандельштамом 1908 году в Париже (так был датирован беловой автограф): "О красавица Сайма, ты лодку мою колыхала…". Кстати, посылая его матери из Франции, поэт заметил в письме: "Маленькая аномалия: "тоску по родине" я испытываю не о России, а о Финляндии". Брюсов писал о вечере на Сайме, о лучах закатного солнца, пронизывавших воду как "красно-огненные птицы". Пишет о вечере и Мандельштам, "пьяное солнце" бросает и у него "бесшумные стрелы", зажигающие тихое дно озера. Вспоминается ему и "Калевала", ее старинная "песнь железа и камня о скорбном порыве титана" слышится поэту среди пустынных скал. Напряжение нарастает – и разрешается в конце стихотворения молитвой: "Я причалил и вышел на берег седой и кудрявый, / Я не знаю, как долго, не знаю, кому я молился… / Неоглядная Сайма струилась потоками лавы. / Белый пар над водою тихонько вставал и клубился". Разумеется, Мандельштам читал Брюсова – да и какой петербургский поэт не замирал в эстетическом трансе над страницами сборника "Stephanos". Но речь здесь идет не о заимствованиях, а скорее о череде "карельских откровений", о "сайменском тексте", дополнившем текст петербургский.
В начале творческого пути А.А.Блок ощущал себя поэтом скорее южным. Кое-что здесь шло от реальных фактов биографии, но еще больше – от сознательной ориентации на Пушкина. "Петербург для Пушкина всегда север. Когда он сочиняет стихи, то всегда как бы находится на каком-то отдаленном юге", – заметила А.Ахматова в замечательном очерке "Пушкин и Невское взморье". Блок не мог видеть этого очерка: он был написан в начале шестидесятых годов. Но если бы прочел, то, пожалуй, согласился бы – разве что зачеркнул бы мысленно повтор слова "всегда", слишком женственный для его вкуса. Такая "южная" ориентация начала деформироваться уже на раннем – светлом и серафическом – этапе его творчества, и распалась на следующем – темном и демоническом. "Сейчас пишу тебе так, потому что опять страшная злоба на Петербург закипает во мне, ибо я знаю, что это поганое, гнилое ядро, где наша удаль мается и чахнет, окружено такими безднами, такими бездонными топями, которых око человечье не видело, ухо – не слышало. Я приникал к окраинам нашего города, знаю, знаю, что там, долго еще там ветру визжать, чертям водиться, самозванцам в кулаки свистать! Еще долго близ Лахты будет водиться откровение, небесные зори будут волновать грудь и пересыпать ее солью слез, будет Мировая Несказанность влечь из клоаки" (цитируем письмо Блока к Евгению Иванову из Шахматово, 1905). Лирический герой Блока томится в петербургских гостиных, слышит тайным слухом зов из бездны, уходит за сетку дождя, принимает крещение болотной водой и причащается ее тайн. Иной раз кажется, что мы читаем фрагменты какого-то "болотного писания". Если в этом сравнении есть доля правды, то на роль Откровения может претендовать "Ночная фиалка", оконченная весной 1906 года и подведшая черту под многими мыслями того периода. Жанр поэмы определен в подзаголовке как "Сон", и она действительно основана на воспоминаниях о странном сне, пригрезившемся поэту (он сам писал об этом тому же Е.П.Иванову в том же, 1905 году). Но в обоих снах – литературном и реальном – сознание Блока обращалось к одной и той же мокрой и бедной равнине близ Петербурга, где ему привиделось однажды нечто необычайное: "Опустилась дорога, / И не стало видно строений, / На болоте, от кочки до кочки, / Над стоячей и ржавой водой / Перекинуты мостики были, / И тропинка вилась / Сквозь лилово-зеленые сумерки / В сон, и в дрему, и в лень…". Данные в поэме указания достаточно скупы. Но исходя из них и излюбленных направлений прогулок Блока в то время, это место определяется как северная окраина Петербурга, граничащая с Ланским шоссе или Новой Деревней, с меньшей долей вероятности – дорогой, ведущей дальше на Лахту.
Любимые маршруты Блока вообще важны для понимания его образов: их топография составляет как бы отдельный комментарий к его стихам. Тем не менее, в "Ночной фиалке" поэт отстранился от прямых указаний на место действия. Они появились позднее, в ткани написанных одним духом за летние месяцы 1907 года "Вольных мыслей", и смотрятся как вспышки: "Шувалово – Сестрорецкий курорт – Дюны". Если долго читать стихи "темного периода" и вдруг открыть "Вольные мысли", то чувствуешь как будто в лицо ударил порыв ветра, полного запахом смолы и морской соли. В этих стихах поэт оставляет фантазии, сны и надежды – чтобы помериться силами с беспощадно реальным и жестоким миром. "Если брать по самому большому счету, великая поэзия Блока начинается именно с "Вольных мыслей"", – отметил В.Н.Орлов, и с ним трудно не согласиться. Здесь-то и вырывается на поверхность чистая финская тема: "Моя душа проста. Соленый ветер / Морей и смольный дух сосны / Ее питал. И в ней – все те же знаки, / Что на моем обветренном лице. / И я прекрасен – нищей красотою / Зыбучих дюн и северных морей. / Так думал я, блуждая по границе / Финляндии, вникая в темный говор / Небритых и зеленоглазых финнов". Любопытно, что "Вольные мысли" можно читать как своего рода путеводитель по станциям Приморской железной дороги. Дорога была частной, ее проложили в конце 1890-х годов. Вокзал был на северной окраине города, в Новой Деревне, неподалеку от популярного ресторана "Вилла Родэ". По одной ветке дороги ездили вдоль северного берега Финского залива, через Лахту в сторону Сестрорецкого курорта и финляндской границы; по другой – в дачное место Коломяги, откуда обычно предпринимались прогулки в Шуваловский парк, или до станции Скачки – посмотреть на бега. У поэта менее сильного, какого-нибудь Бенедикта Лившица или Георгия Бломквиста, и получился бы "поэтический путеводитель". Не то у Блока – реальные приметы мест Карельского перешейка почти теряются при обычном чтении. Чтобы их выделить, нужно специально вчитаться в текст, а еще лучше – самому отправиться на взморье с томиком Блока. Решимся предположить, что и для него ни подлинное место событий, ни содержание "темного говора" финнов не имели решающего значения. Важнее почувствовать себя на границе петербургского мира, наполнить легкие воздухом первобытной вольности, и вернуться обратно, в "железно-серые" дебри. На видимой финской границе поэту открывалась граница мира незримого.