Личность Фромана, зятя кремлевского фотографа Моисея Наппельбаума, не раз запечатлевавшего лики Ленина, Свердлова, Дзержинского и др., весьма "вовремя" появившегося в Ленинграде для траурных съемок, окутана дымкой тайны. С его стихами и переводами можно без особого труда познакомиться, но до сих пор невозможно заполучить материалы сохранившегося архива "подписанта". Однако кое-какие черточки его внутренней жизни все-таки открылись. Жена Фромана вторым браком связала свою судьбу с Иннокентием Мемновичем Басалаевым, оставившим пространные дневники и воспоминания. В одной из его тетрадей ("Записки для себя", 1926) мы нашли такую запись о Фромане: "Главное - умеет молчать, когда его не спрашивают. "…· О нем говорят: культурный поэт. Мне он кажется похожим на большую грустную обезьяну, знающую повадки приходящих к ней друзей…"
Аккуратист, систематически обязательно слушал по радио последние новости, любил копаться в книгах, возиться с котом Мухтаром и играть в бильярд. На людях охотно рассуждал о патриотизме и своей симпатии к опальному Ивану Бунину, а это было по тому времени небезопасно… В 1925 году - секретарь ленинградских поэтов, что уже само по себе говорит о его духовной близости к местной советско-партийной верхушке, так как случайности в выборе литературного начальства тогда исключались.
В период революции и Гражданской войны Фроман политкомиссарствовал - в 1918 году в Петрограде, позже - где-то на юге России. Следы его, в частности, надо искать в Самаркандской степи, где он участвовал (согласно официальным источникам) в строительстве железной дороги для нужд Красной Армии.
Ближайшим молодым приятелем Фромана в 1925 году был… Вольф Эрлих, причем настолько близким, что у них имелась общая, "коммунальная", касса. В одном из писем к матери Эрлих по этому поводу сердился: "Дело в том, что на меня и на Фромана (помнишь!) лежало в "Радуге" (издательстве. - В. К.) 300 р. на половинных основаниях. Я эти деньги считал неприкосновенным фондом своим. И не трогал. "…· Так Фроман в эти два месяца (январь 1925 - февраль 1926 г. - В. К.) перетаскал их все".
Причины лопнувшего "банка" компаньонов как раз в интересующий нас период понятны, о причинах же их трогательного товарищества можно лишь догадываться. В свете сказанного ночевка Эрлиха с 27 на 28 декабря 1925 года на квартире Фромана, позже подсочиненная вездесущим Павлом Лукницким, выглядит неубедительно.
Есениноведы не обратили внимания на стихотворение Фромана "28 декабря 1925 г.", посвященное Вольфу Эрлиху. И роковая дата, и сомнительный адресат заставляют внимательнее вчитаться в это произведение. Оно меланхолично-созерцательно, с претензией на философское проникновение в суть жизни и смерти. Внешне лирический сюжет развивается на фоне дум героя в снежную холодную ночь. Обратим внимание только на четыре строфы из двенадцати (выделено нами):
На повороте, скрипом жаля,
Трамвай, кренясь, замедлил бег, -
А на гранитном лбу Лассаля
Все та же мысль и тот же снег.
И средь полночного витийства
Зимы, проспекта, облаков -
Бессмыслица самоубийства
Глядит с афиши на него.
И мне бессмертия дороже
Улыбка наглая лжеца,
И этот смуглый холод кожи
До боли милого лица.
Здесь, на земле, в тоске острожной
И петь, и плакать, и дышать,
И только здесь так сладко можно
С любовью ненависть смешать.
На наш взгляд, в напряженной психологической атмосфере стихотворения незримо присутствует Есенин ("Бессмыслица самоубийства…"). Но вещь лишена внешних атрибутов и примет случившейся накануне трагедии, она о глубоко спрятанном духовном ощущении автора, которое никак не назовешь светлым. Чего только стоит "Улыбка наглая лжеца…", - конечно же это об Эрлихе - и не только потому, что ему посвящены строки, а потому что он угадывается в эскизе внутреннего облика. Современник так рисовал его портрет: "У Вольфа Эрлиха тихий голос, робкие жесты, на губах - готовая улыбка. Он худ и черен".
Спустя сутки после кровавой драмы в "Англетере", после подписания лживого милицейского протокола, Фромана привлекает не образ усопшего поэта, а "Улыбка наглая лжеца…" (кстати, заметьте, ни Фроман, ни Эрлих, в отличие от многих стихотворцев, не посвятили ни одной лирической строки Есенину). Автору "28 декабря…" представляется не лик ушедшего из жизни человека, а физиономия приятеля-сексота, чем-то ему милого и дорогого. Рискнем сказать, близкого по сложившемуся взгляду на мир. Крайне осторожный Фроман все-таки проговаривается о своем понимании соседства добра и зла, он готов "сладко" "С любовью ненависть смешать". Страшноватое, на наш взгляд, стихотворение. Ида Наппельбаум, бывшая жена Фромана, вспоминая "28 декабря…", напишет, что это "стихотворение на смерть Есенина", и добавит: "В нем, как в зеркале, отражен этот зимний горестный день" (Угол отражения… Спб., 1995). Ложь, подслащенная сентиментальностью.
А что за мысль отразилась "…на гранитном лбу Лассаля…"? Фроман предпочитает по этому поводу промолчать. И почему из многих ленинградских памятников он встретил именно мудреца-социалиста с известными крайностями некоторых своих воззрений. То, о чем не договорил Фроман, раскрыл… Эрлих. В своей поэме "Софья Перовская" (1929) он как бы завершает ход мысли друга и сообщника:
Уже в Европе накануне,
Уже бряцает сталь о сталь.
В Париже - Михаил Бакунин,
В Берлине - Энгельс и Лассаль.
Уж призрак бродит по Европе,
Уж мысли злы и высоки,
Но в том же сумраке утопий
России дальней огоньки.
Как далек был Есенин 1925 года от такой философии интербродяг, насколько была ему чужда мешанина нравственного и безнравственного, проскальзывающая в "28 декабря…". Не потому ли Фроман и поставил свою подпись под фальшивым милицейским протоколом, хоронившим, как тогда подчеркивали газеты, последнего русского национального поэта.
Почему в числе понятых при подписании ложного милицейского протокола оказался поэт Всеволод Александрович Рождественский? К его личному архиву давно не подпускают, сведения о нем из 1925 года крайне противоречивые.
По складу натуры - романтик-эстет. Октябрь семнадцатого воспринял как захватывающее, стихийно рожденное социально-художественное произведение; сам участвовал помкомроты в его создании, гордясь двумя алыми квадратами на левом рукаве гимнастерки. В 1926-м, в тяжелый период нэпа и политических междоусобиц, восторгался: "Никогда так не хотелось петь, как в наши дни. Чудесное время!"
Для контрастного сравнения приведем запись писателя Андрея Соболя от 13 января 1926 года: "…пустота, ощущение, что нет воздуха, что нависла какая-то глыба. Еще никогда в нашем писательском кругу не было такого гнетущего настроения - настроения опустошенности, стеклянного колпака. "…· Сникли и посерели все".
Легкодумность "богемника" Рождественского очевидна (о его слезливой сентиментальности говорили и писали Николай Гумилев, Владислав Ходасевич и др.).
Среди его молодых приятелей - Павел Лукницкий и Вольф Эрлих (опять та же компания), - с ними он любил путешествовать, погостить в Коктебеле у Максимилиана Волошина. Увлекался театром, живописью и графикой; за неизвестные нам заслуги бесплатно учился на Государственных курсах при Институте истории искусств (пл. Воровского, 5, напротив "Англетера"). Хорошо знал художника-авангардиста Павла Мансурова. Последний упоминает Рождественского (ученика Малевича), равнодушно воспринявшего беду в "Англетере" ("…этот товарищ ваш, пьяница, поэт, умер, во всех трамваях объявления…").
Еще несколько штрихов к портрету Рождественского. Современники старшего поколения рисуют его чаще с неприязнью. Литератор Леонид Ильич Борисов (С.Б. Шерн) в неопубликованном письме (30.12.1956) к своему собрату по перу Владимиру Викторовичу Смиренскому откровенничал: "Однотомник В. А. Рождественского меня разочаровал. Редактором сей пиит связан не был - связала его собственная трусость. Вы, конечно, знаете Всеволода Александровича - интеллигентик и тихая молитва в розовом парфюмерном идеале (с притертой пробкой). Я с ним частенько лаюсь по великой моей невоспитанности и прямоте". Рождественский платил Борисову той же монетой: "…добрый и беспутный малый, петербургский уличный гуляка…"
Насколько был непрост Рождественский, писал и говорил литературовед В. А. Мануйлов, отказавшийся присутствовать на похоронах бывшего старшего друга. Не красят Всеволода Александровича и некоторые его поступки в отношениях с близкими родственниками. Он вел себя трусливо в пору репрессий приятеля, поэта Владимира Владимировича Луизова… Это все, так сказать, "домашние" проблемы.
Но личность Рождественского предстает не в лучшем свете и в есенинском "деле". 28 декабря 1925 года он отправил В.В. Луизову в Ростов-на-Дону письмо с рассказом о виденной им страшной картине в "Англетере", но почему-то указал не 5-й номер гостиницы, а 41-й; он не раз исправлял свои воспоминания о Есенине, изобилующие "лирическими отступлениями" и небрежностями в подаче фактов (например, очевидцы удивлялись отсутствию пиджака поэта в 5-й комнате, у Рождественского же читаем: "Щегольской пиджак висел тут же"). Возможно, давала себя знать впечатлительно-рассеянная натура мемуариста, но налицо и вопиющая безответственность. Попросили, - не глядя, протокол и подмахнул. Кстати, сам "свидетель" описывает: когда он пришел в "есенинский" номер, тело покойного лежало на полу, забыв о своей подписи, закреплявшей совсем иную сцену. Примечательно: в неопубликованном дневнике Иннокентий Оксенов пишет, что Рождественский пришел в 5-й номер "Англетера" вместе с Б. Лавреневым, С. Семеновым, М. Слонимским ("он плакал") и другими позже его (Оксенова) и Н. Брауна (спрашивается, когда же он исполнял обязанности понятого?..). Есть о чем поразмыслить…